257 градусов по фаренгейту

Прочитали: 17 532
Оставили отзывы к книге: 0 (Оцените книгу:

  • 100
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5

( 6 голосов, в среднем: 4.83 с 5)

Краткое описание книги 451 градус по Фаренгейту:

Главный герой — 30 летний пожарник Гай Монтэг. Ему удается встретить молодую девушку по имени Кларисса Маклеланд, которая изменит его повседневную жизнь. Она отличается от своих ровесников, которые ежедневно смотрят сериалы, ездят на быстрых машинах. Клариссе нравится природа и одиночество. Одного дня, вернувшись домой после работы, главный герой находит жену без сознания. Как сказали врачи, она отравилась из-за большого количества таблеток снотворного. Редкие встречи с Клариссой влияют на него, он смущает своих друзей по работе репликами «Когда-то мы тушили огонь, а не сжигали дома». После очередного визита в горящий дом, он чувствует потрясение. Женщина из квартиры, не желает уходить, а наоборот требует ее оставить с горящими книгами. На следующее утро Гай не идет на работу. Чувствуя что-то неладное со своим подчиненным, его начальник наведывается к нему домой и читает лекцию. Нашему пожарнику удается уловить мысль, но уже слишком поздно. ..

Читать книгу 451 градус по Фаренгейту онлайн бесплатно и без регистрации в электронной библиотеке Knigi-online.net.

Часть 2: Духовный путь Гая Монтэга. Роль религии в романе

По сути, всё повествование — история духовного становления Гая Монтэга, «пожарника», чьей профессией было изымать и сжигать запрещённые книги. Как и большинство его сограждан, он делит свою жизнь между работой и изоляцией в собственном доме, с равнодушной ко всему, кроме телепередач, женой. Пробуждение от «спячки» происходит в тот день, когда Гай встречает юную девушку, Клариссу Маклеллан. Кларисса не такая, как все: она представляет собой тип так называемого «естественного человека», не адаптированного к технократической цивилизации. Своей детской непосредственностью она вызывает у Монтэга интерес, а затем становится для него как бы духовным проводником, заставляя критически осмысливать окружающее бытие. Она не пытается спорить с Монтэгом, навязывать ему своё мнение. Она только задаёт вопросы и констатирует факты, обращая внимание своего собеседника на то, о чём он прежде никогда не задумывался: о жизни, культуре, искусстве, о людях: «Сыплют названиями — марки автомобилей, моды, плавательные бассейны и ко всему прибавляют: «Как шикарно!» Все они твердят одно и то же. Как трещотки. А ведь в кафе включают ящики анекдотов и слушают всё те же старые остроты или включают музыкальную стену и смотрят, как по ней бегут цветные узоры, но ведь всё это совершенно беспредметно, так — переливы красок. А картинные галереи? Вы когда-нибудь заглядывали в картинные галереи? Там тоже всё беспредметно. Теперь другого не бывает. А когда-то… всё было иначе. Когда-то картины рассказывали о чём-то, даже показывали людей»

Эта непохожая на других девушка, почти девочка, задевает какие-то струны в Монтэге: «Ему показалось, что он раздвоился, раскололся пополам и одна его половина была горячей как огонь, а другая холодной как лёд, одна была нежной, другая — жёсткой, одна — трепетной, другая — твёрдой как камень. И каждая половина его раздвоившегося «я» старалась уничтожить другую»

Монтэг не может работать, как раньше, по-прежнему общаться с сослуживцами, с женой. Нелепая гибель Клариссы усугубляет дело: он всерьёз задумывается о мире, в котором живёт и в котором всё до сих пор принимал как должное.

Он начинает тайком приносить домой и читать книги. Он учится мыслить. В его жизни появляется новый духовный наставник — бывший профессор английского языка Фабер, человек старомодный и интеллектуальный. Тот довершает начатое Клариссой: открывает ему глаза и ставит всё на свои места. Гай Монтэг становится бунтарём, изгоем. Он бежит из города, который живёт сегодняшним днём, мелкой суетой в преддверии ядерной войны. Но поиски истины ещё не окончены.

Следующий этап для беглеца Монтэга, уже потерявшего свой социальный статус в том, привычном мире, скитальца, лишившегося всего, — одиночество на фоне природы, ставшее для него катарсисом, очищением: «Это всё, что ему теперь нужно. Доказательство того, что огромный мир готов принять его и дать ему время подумать над всем, над чем он должен подумать».

Период скитаний символизирует окончательный разрыв главного героя с его социумом, а вместе с тем — переход его духовного содержания в новое качество. Теперь он готов к встрече с единомышленниками Клариссы и Фабера, бежавшими, как и он, из Города, чтобы жить по иным законам, законам свободы. Их называют «людьми-книгами» — каждый из них выучил наизусть какое-нибудь литературное или публицистическое произведение, вошедшее в мировую сокровищницу культуры. Такую книгу нельзя сжечь. Её можно уничтожить только со смертью человека. Но они передают содержание книг из уст в уста, из поколения в поколение. И они не только хранители культурных традиций — они ещё и пытаются жить в гармонии с другими людьми и с природой.

Сообщество «людей-книг», скрывающихся в лесах, вдали от цивилизации, очевидно, и является преддверием брэдбериевского идеала общественного устройства. Одна из важнейших философских проблем для писателя — это проблема взаимоотношений человека с природой. В романе через призму этих взаимоотношений просеиваются все культурные, духовные и общечеловеческие ценности. Через отношение к природе проявляется сущность персонажей романа. Кларисса при первой встрече рассказывает Монтэгу: «Хорошо гулять ночью, правда? Я люблю смотреть на вещи, вдыхать их запах, и бывает, что я брожу вот так всю ночь напролёт и встречаю восход солнца». Но это — вне нормы, и её заставляют ходить к психиатру. «Психиатр хочет знать, почему я люблю бродить по лесу, смотреть на птиц, ловить бабочек». Совсем по-иному воспринимает природу Милдред: «…Я всегда сажусь в машину и еду куда глаза глядят, только побыстрей… За городом хорошо. Иной раз под колёса кролик попадёт, а то и собака». Женщина сама не осознаёт, как чудовищны её последние слова. Гибель живых существ она воспринимает как часть приятного развлечения, не более.

Норма — не естественное. Норма — противоестественное! И потому Монтэг никак не может понять Клариссу. Общество будущего пожертвовало естественной средой ради создания удобства и комфорта. Фабер с горечью констатирует: «Мы живём в такое время, когда цветы хотят питаться цветами же, вместо того, чтобы пить влагу дождя и соки жирной почвы. Но ведь даже фейерверк, даже всё его великолепие и богатство красок создано химией земли. А мы вообразили, будто можем жить и расти, питаясь цветами и фейерверками, не завершая естественного цикла, возвращающего нас к действительности»

«Люди-книги» мечтают, что «наступит день, когда города шире раздвинут свои стены и впустят к себе леса, поля и дикую природу. Люди не должны забывать… что на земле им отведено очень небольшое место, что они живут в окружении природы, которая легко может взять обратно всё, что дала человеку. Ей ничего не стоит смести нас с лица земли своим дыханием или затопить нас водами океана — просто чтобы ещё раз напомнить человеку, что он не так всемогущ, как думает»

Писатель решает проблему, связанную с отчуждением человека от природы, утопически — избранные бегут из обречённого мира и создают новую цивилизацию. Но если Хайнлайн рассматривает этот вариант с подчёркнуто реалистической позиции, апеллируя к грубо примитивной, животной сущности человека, выдвигая идею компромисса с самыми низменными людскими инстинктами, декларируя их как аналог свободы, то Брэдбери, напротив, видит спасение в уходе от материального, телесного. Для него важна именно духовная свобода. Только духовная суть мира и человека есть истина, утверждает фантаст. Так возникает в книге тема религии как альтернативы бездуховной массовой культуре.

Религиозный подтекст книги подчёркивают неоднократно встречающиеся ссылки на Библию, которые, наряду с цитатами из литературных источников, подспудно подводят к предлагаемому автором выходу из сложившейся ситуации всеобщего кризиса. С идеей перехода в иной цикл бытия связан и образ птицы Феникс, периодически сжигающей себя и возрождающейся из пепла. Эта метафора символизирует надежду писателя на то, что человечество сможет использовать накопленный веками опыт и знания, чтобы пройти через бесконечные циклы из дезинтеграций и новых возрождений.

Все библейские ссылки занимают определённое место в контексте романа и играют особую роль в развитии повествования, способствуя пониманию его внутреннего философского смысла. Монтэг тайком читает Евангелие в метро, под аккомпанемент рекламы. Это отрывок о лилиях: «Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут; Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это всё приложится вам» (Ев. от Матфея. — Гл.VI. — 28-33). Строки о лилиях перемежаются с рекламой зубной пасты «Денэм», звучащей в вагоне. Эта параллель символична: проведена черта между двумя сферами бытия — материальной и духовной. Люди забыли, что необходимо заботиться о душе, они посвятили себя заботам о хлебе насущном, тогда как всё, что имеет человек, даёт ему Бог. В конце повествования мы находим цитату из Экклезиаста: «Всему своё время. Время разрушать и время строить. Время молчать и время говорить». Эти слова, краткий пересказ библейской главы «Всему своё время, и время всякой вещи под небом…» (Кн. Экклезиаста. — Гл.111. — 1-8), приходят на ум Монтэгу, когда он вместе со своими единомышленниками уходит прочь из Города, уничтоженного бомбами. Время разрушения закончилось. Теперь время строить. Необходимо подчиниться естественному порядку вещей, перейти к следующему циклу бытия — таков скрытый смысл этого эпизода.

Роман заканчивается ссылкой на Апокалипсис: «… И по ту и по другую сторону реки древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее каждый месяц плод свой; и листья древа — для исцеления народов» (Откровение Иоанна Богослова. Гл. ХХ11. — 2). Это означает, что спасённым людям предстоит долгий путь исцеления, возврата к духовным истокам.

На протяжении всего повествования неоднократно упоминается Книга Иова. Очевидно, здесь имеет место параллель между мытарствами библейского персонажа и Гая Монтэга. Как и Иов, Гай приходит к пониманию Бога через боль и страдание. Недаром Иов говорит Господу: «… Я отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле» (Кн. Иова. — Гл. ХL11. — 6), а Монтэг спрашивает сам себя и сам же отвечает: «Что ты дал городу, Монтэг? Пепел».

Можно ли сравнивать Гая Монтэга с Алексом Хергенсхаймером, хайнлайновским «Иовом»? Безусловно, некоторое сходство между их образами есть, хотя в романе Брэдбери, в отличие от произведения Хайнлайна, нет прямых указаний на библейского героя. Целью обоих персонажей являются поиски истины. Однако Монтэг обретает её в Боге, находит утешение в Библии и христианстве, тогда как Хергенсхаймер фактически отрекается от религии во имя любви к женщине. Каждый из фантастов по-своему пытается совместить религиозные понятия добра и зла с реалиями современной жизни. В связи с этим можно привести высказывание Эриха Фромма:

«За фасадом христианской религии возникла новая тайная религия, «индустриальная» религия, укоренившаяся в структуре характера современного общества, но не признаваемая «религией». Индустриальная религия несовместима с подлинным христианством». Если Роберта Хайнлайна не устраивает традиционная религия, то Брэдбери, напротив, полагает, что люди должны возвратиться к основам христианства. Хайнлайн, как уже доказывалось выше, старается увязать древние языческие традиции и современную прагматическую концепцию бытия, которую Фромм именует «индустриальной». Брэдбери, также говоря о необходимости «возврата к природе», однозначно утверждает: «индустриальная» религия, религия зубной пасты «Денгэм» и «мыльных опер» — ложна, истинным является лишь формировавшийся тысячелетиями духовный опыт человечества. Таким образом, религия для Хайнлайна — это соотношение природного естества и прагматизма, а для Брэдбери — это то же природное естество в сочетании с христианской ментальностью.

Важное место в романе занимает тема апокалипсиса. Апокалиптическое видение мира сформировалось в американской фантастике после взрыва атомной бомбы в 1945 г. Мы уже рассматривали прежде этот аспект у Хайнлайна («Свободное владение Фарнхэма», «Иов»). На протяжении всего повествования в «451° по Фаренгейту» встречаются упоминания о грядущей войне. И не случайно книга заканчивается взрывом атомной бомбы. Брэдбери считает, что нужно возвратить мир к начальной точке отсчёта. Но, чтобы это сделать, надо покончить с прогрессом, с цивилизацией: «Вместе с пылью на землю опускалась тишина, а с ней и спокойствие, столь нужное им для того, чтобы оглядеться, вслушаться и вдуматься, разумом, чувствами постигнув действительность нового дня». Здесь гибель цивилизации — не столько трагедия, сколько естественное завершение всеобщего кризиса — социального, духовного, экологического. Война, по мысли автора, освободит человечество от пут и условностей прежнего существования. Перед людьми откроются неограниченные возможности. Война открывает выход, которого не было в «асфальтовых джунглях». Человек уже не выберет сытость, комфорт, иллюзию — их просто больше нет, всё разрушено. И вот тогда люди наконец найдут время задуматься о смысле жизни, впервые увидят мир таким, какой он есть. А затем начнут строить. «Когда-нибудь мы вспомним так много, что соорудим самый большой в истории экскаватор, выроем самую глубокую, какая когда-либо была, могилу и навеки похороним в ней войну. А теперь в путь. Прежде всего, мы должны построить фабрику зеркал. И в ближайший год выдавать зеркала, зеркала, зеркала, ничего, кроме зеркал, чтобы человечество могло хорошенько рассмотреть в них себя», — говорит один из «людей-книг»,- Грэнджер.

Брэдбери не пугает. Он — предостерегает: если общество будет следовать по прежнему пути, «когда люди уже не представляют ценности» и человек — «как бумажная салфетка: в неё сморкаются, комкают, выбрасывают, берут новую, сморкаются, комкают, бросают», оно лишится всех плодов, взращённых цивилизацией, и придётся начать всё с нуля. В романе апокалиптические мотивы сопряжены с мотивом духовного возрождения. Естественное, человеческое торжествует на фоне катастрофы.

— А знаете, — сказал доктор, поглядев кругом, — я жалел потом, что, так сказать, спас ее. Были со мной и другие случаи в этом роде… А зачем, позвольте спросить, я вмешивался! Не все ли равно, чем и как счастлив человек! Последствия? Да ведь все равно они всегда существуют: ведь ото всего остаются в душе жестокие следы, то есть воспоминания, которые особенно жестоки, мучительны, если вспоминается что-нибудь счастливое… Ну, до свидания, очень рад был встретиться с вами…

27 октября 1943

Кума

Дачи в сосновых лесах под Москвой. Мелкое озеро, купальни возле топких берегов.

Одна из самых дорогих дач недалеко от озера: дом в шведском стиле, прекрасные старые сосны и яркие цветники перед обширной террасой.

Хозяйка весь день в легком нарядном матинэ с кружевами, сияющая тридцатилетней купеческой красотой и спокойным довольством летней жизни. Муж уезжает в контору в Москву в девять утра, возвращается в шесть вечера, сильный, усталый, голодный, и тотчас идет купаться перед обедом, с облегчением раздевается в нагретой за день купальне и пахнет здоровым потом, крепким простонародным телом…

Вечер в конце июня. Со стола на террасе еще не убран самовар. Хозяйка чистит на варенье ягоды. Друг мужа, приехавший на дачу в гости на несколько дней, курит и смотрит на ее обнаженные до локтей холеные круглые руки. (Знаток и собиратель древних русских икон, изящный и сухой сложением человек с небольшими подстриженными усами, с живым взглядом, одетый как для тенниса.) Смотрит и говорит:

— Кума, можно поцеловать руку? Не могу спокойно смотреть.

Руки в соку, — подставляет блестящий локоть.

Чуть коснувшись его губами, говорит с запинкой:

— Кума…

— Что, кум?

— Знаете, какая история: у одного человека сердце ушло из рук и он сказал уму: прощай!

— Как это сердце ушло из рук?

— Это из Саади, кума. Был такой персидский поэт.

— Знаю. Но что значит сердце ушло из рук?

— А это значит, что человек влюбился. Вот как я ч вас.

— Похоже, что и вы сказали уму: прощай.

— Да, кума, сказал.

Улыбается рассеянно, будто занятая только своим делом:

— С чем вас и поздравляю.

— Я серьезно.

— На здоровье.

— Это не здоровье, кума, а очень тяжелая болезнь.

— Бедный. Надо лечиться. И давно это с вами?

— Давно, кума. Знаете, с каких пор? С того дня, когда мы с вами ни с того ни с сего крестили у Савельевых, — не понимаю, какая нелегкая дернула их позвать крестить именно нас с вами… Помните, какая метель была в тот день, и как вы приехали вся в снегу, возбужденная быстрой ездой и метелью, как я сам снял с вас соболью шубку, и вы вошли в залу в скромном белом шелковом платье с жемчужным крестиком на слегка открытой груди, а потом держали ребенка на руках с завернутыми рукавчиками, стояли со мной у купели, глядя на меня с какой-то смущенной полуулыбкой… Тут-то и началось между нами что-то тайное, какая-то греховная близость, наше как бы уже родство и оттого особенное вожделение.

— Parlez pour vous…

— А потом мы рядом сидели за завтраком, и я не понимал — то ли это от гиацинтов на столе так чудесно, молодо, свежо пахнет или от вас… Вот с тех пор я и заболел. И вылечить меня можете только вы.

Посмотрела исподлобья:

— Да, я этот день хорошо помню. А что до леченья, то жаль, что Дмитрий Николаевич нынче ночует в Москве, — он бы вам тотчас посоветовал настоящего доктора.

— А почему он ночует в Москве?

— Сказал утром, уходя на станцию, что нынче у них заседание пайщиков, перед разъездом. Все разъезжаются — кто в Кисловодск, кто за границу.

— Но он мог бы с двенадцатичасовым вернуться.

— А прощальное пьянство после заседания в «Мавритании»?

За обедом он грустно молчал, неожиданно пошутил:

— А не закатиться ли и мне в «Мавританию» с десятичасовым, вдребезги напиться там, выпить на брудершафт с метрдотелем?

Она посмотрела длительно:

— Закатиться и меня одну оставить в пустом доме? Так-то вы помните гиацинты!

И тихо, будто задумавшись, положила ладонь на его лежавшую на столе руку…

Во втором часу ночи, в одном шлафроке, он прокрался из ее спальни по темному, тихому дому, под четкий стук часов в столовой, в свою комнату, в сумраке которой светился в открытые на садовый балкон окна дальний неживой свет всю ночь не гаснущей зари и пахло ночной лесной свежестью. Блаженно повалился навзничь на постель, нашарил на ночном столике спички и портсигар, жадно закурил и закрыл глаза, вспоминая подробности своего неожиданного счастья.

Утром в окна тянуло сыростью тихого дождя, по балкону ровно стучали его капли. Он открыл глаза, с наслаждением почувствовал сладкую простоту будничной жизни, подумал: «Нынче уеду в Москву, а послезавтра в Тироль или на озеро Гарда», — и опять заснул.

Выйдя к завтраку, почтительно поцеловал ее руку и скромно сел за стол, развернул салфетку…

— Не взыщите, — сказала она, стараясь быть как можно проще, — только холодная курица и простокваша. Саша, принесите красного вина, вы опять забыли…

Потом, не поднимая глаз:

— Пожалуйста, уезжайте нынче же. Скажите Дмитрию Николаевичу, что вам тоже страшно захотелось в Кисловодск. Я приеду туда недели через две, а ею отправлю в Крым к родителям, там у них чудная дача в Мисхоре… — Спасибо, Саша. Вы простокваши не любите, — хотите сыру? Саша, принесите, пожалуйста, сыр…

— «Вы любите ли сыр, спросили раз ханжу», — сказал он, неловко смеясь. — Кума…

— Хороша кума!

Он взял через стол и сжал ее руку, тихо говоря:

— Правда приедете?

Она ответила ровным голосом, глядя на него с легкой усмешкой:

— А как ты думаешь? Обману?

— Как мне благодарить тебя!

И тотчас подумал: «А там я ее, в этих лакированных сапожках, в амазонке и в котелке, вероятно, тотчас же люто возненавижу!»

25 сентября 1943

Начало

— А я, господа, в первый раз влюбился, или, вернее, потерял невинность, лет двенадцати. Был я тогда гимназистом и ехал из города домой, в деревню, на рождественские каникулы, в один из тех теплых серых дней, что так часто бывают на Святках. Поезд шел среди сосновых лесов в глубоких снегах, я был детски счастлив и спокоен, чувствуя этот мягкий зимний день, эти снега и сосны, мечтая о лыжах, ожидавших меня дома, и совсем один сидел в жарко натопленном первом классе старинного вагона-микст, состоявшего всего из двух отделений, то есть из четырех красных бархатных диванов с высокими спинками, — от этого бархата было как будто еще жарче и душнее, — и четырех таких же бархатных диванчиков возле окон с другой стороны, с проходом между ними и диванами. Там беззаботно, мирно и одиноко провел я больше часа. Но на второй от города станции отворилась дверь из сеней вагона, отрадно запахло зимним воздухом, вошел носильщик с двумя чемоданами в чехлах и с портпледом из шотландской материи, за ним очень бледная черноглазая молодая дама в черном атласном капоре и в каракулевой шубке, а за дамой рослый барин с желтыми совиными глазами, в оленьей шапке с поднятыми наушниками, в поярковых валенках выше колен и в блестящей оленьей дохе. Я, как воспитанный мальчик, тотчас, конечно, встал и с большого дивана возле двери в сенцы пересел во второе отделение, но не на другой диван, а на диванчик возле окна, лицом к первому отделению, чтобы иметь возможность наблюдать за вошедшими: ведь дети так же внимательны и любопытны к новым лицам, как собаки к незнакомым собакам. И вот тут-то, на этом диване и погибла моя невинность. Когда носильщик поклал вещи в сетку над диваном, на котором я только что сидел, сказал барину, сунувшему в руку ему бумажный рубль, «счастливого пути, ваше сиятельство!» и уже на ходу поезда выбежал из вагона, дама тотчас легла навзничь на диван под сеткой, затылком на его бархатный валик, а барин неловко, не привычными ни к какому делу руками, стащил с сетки портплед на противоположный диван, выдернул из него белую подушечку и, не глядя, подал ей. Она тихо сказала: «Благодарствуй, мой друг», — и, подсунув ее под голову, закрыла глаза, он же, сбросив доху на портплед, стал у окна между диванчиками своего отделения и закурил толстую папиросу, густо распространив в духоте вагона ее ароматический запах. Он стоял во весь свой мощный рост, с торчащими вверх наушниками оленьей шапки, и, казалось, не спускал глаз с бегущих назад сосен, а я сперва не спускал глаз с него и чувствовал только одно — ужасную ненависть к нему за то, что он совершенно не заметил моего присутствия, ни разу даже не взглянул на меня, точно я и не был в вагоне, а в силу этого и за все прочее: за его барское спокойствие, за княжески-мужицкую величину, хищные круглые глаза, небрежно запущенные каштановые усы и бороду и даже за плотный и просторный коричневый костюм, за легкие бархатистые валенки, натянутые выше колен. Но не прошло и минуты, как я уже забыл о нем: я вдруг вспомнил ту мертвенную, но прекрасную бледность, которой несознательно поражен был при входе дамы, лежавшей теперь навзничь на диване против меня, перевел взгляд на нее — и уже ничего более, кроме нее, ее лица и тела, не видел до следующей станции, где мне надо было сходить. Она вздохнула и легла поудобнее, пониже, распахнула, не открывая глаз, шубку на фланелевом платье, скинула нога об ногу на пол теплые ботики с открытых замшевых ботинок, сняла с головы и уронила возле себя атласный капор, — черные волосы ее оказались, к моему великому удивлению, по-мальчишески коротко стриженными, — потом справа и слева отстегнула что-то от шелковых серых чулок, поднимая платье до голого тела между ним и чулками, и, оправив подол, задремала: гелиотроповые, но женски-молодые губы с темным пушком над ними слегка приоткрылись, бледное до прозрачной белизны лицо с очень явными на нем черными бровями и ресницами потеряло всякое выражение… Сон женщины, желанной вам, все ваше существо влекущей к себе, — вы знаете, что это такое! И вот я в первый раз в жизни увидал и почувствовал его, — до того я видел только сон сестры, матери, — и все глядел, глядел остановившимися глазами, с пересохшим ртом на эту мальчишески-женскую черную голову, на неподвижное лицо, на чистой белизне которого так дивно выделялись тонкие черные брови и черные сомкнутые ресницы, на темный пушок над полураскрытыми губами, совершенно мучительными в своей, притягательности, уже постигал и поглощал все то непередаваемое, что есть в лежащем женском теле, в полноте бедер и тонкости щиколок, и с страшной яркостью все еще видел мысленно тот ни с чем не сравнимый женский, нежный телесный цвет, который она нечаянно показала мне, что-то отстегивая от чулок под фланелевым платьем. Когда неожиданно привел меня в себя толчок остановившегося перед нашей станцией поезда, я вышел из вагона на сладкий зимний воздух, шатаясь. За деревянным вокзалом стояли троечные сани, запряженные серой парой, гремевшей бубенцами; с енотовой шубой в руках ждал возле саней наш старый кучер, неприветливо сказавший мне:

вернуться

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *