Чехов муж читать

2. Двоеточие ставится обязательно, если в первой части бессоюзного сложного предложения имеются слова так, таков, такой, одно и т. п., конкретное содержание которых раскрывается во второй части: Обычай мой такой: подписано, так с плеч долой (Гр.); Как все московские, ваш батюшка таков: желал бы зятя он с звездами и чинами (Гр.); Одно было несомненно: назад он не вернётся (Т.); Я это сделаю так: выкопаю подле самого камня большую яму… (Л.Т.); Вопрос для Кутузова теперь состоял только в том: неужели это он допустил Наполеона в Москву (Л.Т.).

Примечание. Обычно различается пунктуация в бессоюзных сложных предложениях, в которых вторая часть раскрывает содержание местоименного слова одно, имеющегося в первой части (ставится двоеточие), и в простых предложениях, в которых слово одно разъясняется пояснительным членом предложения, а не целым предложением (ставится тире).

Примечание. При отсутствии оттенка предупреждения в первой части предложения данного типа после нее вместо двоеточия ставится запятая: Слышу, земля задрожала (Н.).

Если вторая часть — предложение неполное, то перед ней может ставиться тире: Я думал — волк (о постановке тире в подобных случаях см. также § 45, п. 7).

Закрыть

4. Двоеточие ставится между частями бессоюзного сложного предложения, если в первой части имеются глаголы выглянуть, оглянуться, прислушаться и т. п., а также выражения типа поднять глаза, поднять голову, предупреждающие о дальнейшем изложении; в этих случаях между частями бессоюзного сложного предложения можно вставить слова и увидел (услышал, почувствовал), что и т. п.: Я выглянул из кибитки: всё было мрак и вихорь (П.); Я поднял глаза: на крыше хаты моей стояла девушка (Л.); Оборачиваюсь: Грушницкий! (Л.); Обломов оглянулся: перед ним наяву… стоял настоящий, действительный Штольц (Гонч.); Я поглядел кругом: торжественно и царственно стояла ночь (Т.); Я проснулся: заря уже занималась (Т.); Я поднял голову: перед огнём, на опрокинутой кадке, сидела мельничиха (Т.); Варвара прислушалась: донёсся шум вечернего поезда (Ч.); Он подумал, понюхал: пахнет мёдом (Ч.); Я взглянул в окно: на безоблачном небе разгорались звёзды (М.Г.); Сорока поднял голову: вверху сквозь тонкий пар мороза блестела золотая Медведица (Сер.); Лукашин остановился, посмотрел: во рву скапливалась вода (Пан.); Я постоял, прислушался к звукам: поезд.

5. Двоеточие ставится перед прямым вопросом, включенным в состав бессоюзного сложного предложения (см. § 2, п. 5): Спрашивается теперь: что же делало наше общество в последние 20— 30 лет? (Доброл.); Одного только я не понимаю: как она могла тебя укусить? (Ч.); До сих пор удивительным и неразгаданным остаётся: кто же в эту роковую ночь дивизионную школу снял с караула? (Фурм.); Я прошёл к калитке по мокрой траве, испытывая тревогу: кто же рассмотрит первый трактор в таком непроглядном тумане? (Перв.) Ср.: Может быть, природа подсказывает нам: пользуйтесь красотой, принимайте её (Гран.) — своеобразный эквивалент прямой речи.

Примечание. При отсутствии предупредительной интонации двоеточие в этих случаях не ставится: Сейчас не поедешь, жарко (Ч.).

За все время, пока я живу на этом свете, мне было страшно только три раза.

Первый настоящий страх, от которого шевелились мои волосы и по телу бегали мурашки, имел своей причиной ничтожное, но странное явление. Однажды от нечего делать ехал я июльским вечером на почтовую станцию за газетами. Вечер был тихий, теплый и почти душный, как все те однообразные июльские вечера, которые, раз начавшись, правильной, непрерывной чередой тянутся один за другим неделю-две, иногда и больше, и вдруг обрываются бурной грозой с роскошным, надолго освежающим ливнем.

Солнце давно уже село, и на всей земле лежала сплошная серая тень. В неподвижном, застоявшемся воздухе сгущались медово-приторные испарения трав и цветов.

Ехал я на простых, ломовых дрогах. За моей спиной, положив голову на мешок с овсом, тихо похрапывал сын садовника Пашка, мальчик лет восьми, которого я взял с собою на случай, если бы представилась надобность присмотреть за лошадью. Путь наш лежал по узкой, но прямой, как линейка, проселочной дороге, которая, как большая змея, пряталась в высокой, густой ржи. Бледно догорала вечерняя заря; светлая полоса перерезывалась узким, неуклюжим облаком, которое походило то на лодку, то на человека, окутанного в одеяло…

Проехал я версты две-три, и вот на бледном фоне зари стали вырастать один за другим стройные рослые тополи; вслед за ними заблистала река, и предо мною вдруг, как по волшебству, раскинулась богатая картина. Нужно было остановить лошадь, так как наша прямая дорога обрывалась и уж шла вниз по крутому, поросшему кустарником скату. Мы стояли на горе, а внизу под нами находилась большая яма, полная сумерек, причудливых форм и простора. На дне этой ямы, на широкой равнине, сторожимое тополями и ласкаемое блеском реки, ютилось село. Оно теперь спало… Его избы, церковь с колокольней и деревья вырисовывались из серых сумерек, и на гладкой поверхности реки темнели их отражения.

Я разбудил Пашку, чтоб он не свалился с дрог, и стал осторожно спускаться.

— Приехали в Луково? — спросил Пашка, лениво поднимая голову.

— Приехали. Держи вожжи!..

Я сводил с горы лошадь и глядел на село. С первого же взгляда меня заняло одно странное обстоятельство: в самом верхнем ярусе колокольни, в крошечном окне, между куполом и колоколами, мерцал огонек. Этот огонь, похожий на свет потухающей лампадки, то замирал на мгновение, то ярко вспыхивал. Откуда он мог взяться? Происхождение его было для меня непонятно. За окном он не мог гореть, потому что в верхнем ярусе колокольни не было ни икон, ни лампад; там, как я знал, были одни только балки, пыль да паутина; пробраться в этот ярус было трудно, потому что ход в него из колокольни был наглухо забит.

Этот огонек мог скорее всего быть отражением внешнего света, но как я ни напрягал свое зрение, в громадном пространстве, которое лежало передо мной, я не увидел, кроме этого огня, ни одной светлой точки. Луны не было. Бледная, совсем уже потухавшая полоска зари не могла отражаться, потому что окно с огоньком глядело не на запад, а на восток. Эти и другие подобные соображения бродили в моей голове все время, пока я спускался с лошадью вниз. Внизу я сел на дроги и еще раз взглянул на огонек. Он попрежнему мелькал и вспыхивал.

«Странно, — думал я, теряясь в догадках. — Очень странно».

И мною мало-помалу овладело неприятное чувство. Сначала я думал, что это досада на то, что я не в состоянии объяснить простого явления, но потом, когда я вдруг в ужасе отвернулся от огонька и ухватился одной рукой за Пашку, ясно стало, что мною овладевает страх… Меня охватило чувство одиночества, тоски и ужаса, точно меня против воли бросили в эту большую, полную сумерек яму, где я один на один стоял с колокольней, глядевшей на меня своим красным глазом.

— Паша! — окликнул я, закрывая в ужасе глаза.

— Ну?

— Паша, что это светится на колокольне?

Пашка поглядел через мое плечо на колокольню и зевнул.

— А кто ж его знает!

Этот короткий разговор с мальчиком несколько успокоил меня, но не надолго. Пашка, заметив мое беспокойство, устремил свои большие глаза на огонек, поглядел еще раз на меня, потом опять на огонек…

— Мне страшно! — прошептал он.

Тут уж, не помня себя от страха, я обхватил мальчика одной рукой, прижался к нему и сильно ударил по лошади.

— Глупо! — говорил я себе. — Это явление страшно только потому, что непонятно… Все непонятное таинственно и потому страшно.

Я убеждал себя и в то же время не переставал стегать по лошади. Приехав на почтовую станцию, я нарочно проболтал со смотрителем целый час, прочел две-три газеты, но беспокойство все еще не покидало меня. На обратном пути огонька уже не было, но зато силуэты изб, тополей и гора, на которую пришлось въезжать, казались мне одушевленными. А отчего был тот огонек, до сих пор я не знаю.

Другой страх, пережитый мною, был вызван не менее ничтожным обстоятельством… Я возвращался со свидания. Был час ночи — время, когда природа обыкновенно погружена в самый крепкий и самый сладкий, предутренний сон. В этот же раз природа не спала и ночь нельзя было назвать тихой. Кричали коростели, перепелы, соловьи, кулички, трещали сверчки и медведки. Над травой носился легкий туман, а на небе мимо луны куда-то без оглядки бежали облака. Не спала природа, точно боялась проспать лучшие мгновения своей жизни.

Я шел по узкой тропинке у самого края железнодорожной насыпи. Лунный свет скользил по рельсам, на которых уже лежала роса. Большие тени от облаков то и дело пробегали по насыпи. Далеко впереди покойно горел тусклый зеленый огонек.

«Значит, все благополучно», — думал я, глядя на него.

На душе у меня было тихо, покойно и благополучно. Шел я со свидания, спешить мне было некуда, спать не хотелось, а здоровье и молодость чувствовались в каждом вздохе, в каждом моем шаге, глухо раздававшемся в однообразном гуле ночи. Не помню, что я тогда чувствовал, но помню, что мне было хорошо, очень хорошо!

Пройдя не больше версты, я вдруг услышал позади себя однозвучный, похожий на журчанье большого ручья, рокот. С каждой секундой он становился все громче и громче и слышался все ближе и ближе. Я оглянулся: в ста шагах от меня темнела роща, из которой я только что вышел; там насыпь красивым полукругом поворачивала направо и исчезала в деревьях. Я остановился в недоумении и стал ждать. Тотчас же на повороте показалось большое черное тело, которое с шумом понеслось по направлению ко мне и с быстротою птицы пролетело возле меня, по рельсам. Прошло меньше чем полминуты, и пятно исчезло, рокот смешался с гулом ночи.

Это был обыкновенный товарный вагон. Сам по себе он не представлял ничего особенного, но появление его одного, без локомотива, да еще ночью, меня озадачило. Откуда он мог взяться и какие силы мчали его с такой страшной быстротой по рельсам? Откуда и куда он летел?

Будь я с предрассудками, я порешил бы, что это черти и ведьмы покатили на шабаш, и пошел бы далее, но теперь это явление было для меня решительно необъяснимо. Я не верил глазам своим и путался в догадках, как муха в паутине…

Я вдруг почувствовал, что я одинок, один как перст на всем громадном пространстве, что ночь, которая казалась уже нелюдимой, засматривает мне в лицо и сторожит мои шаги; все звуки, крики птиц и шепот деревьев казались уже зловещими, существующими только для того, чтобы пугать мое воображение. Я как сумасшедший рванулся с места и, не отдавая себе отчета, побежал, стараясь бежать быстрей и быстрей. И тотчас же я услышал то, на что раньше не обращал внимания, а именно жалобный стон телеграфных проволок.

— Черт знает что! — стыдил я себя. — Это малодушие, глупо!..

Но малодушие сильнее здравого смысла. Я укоротил свои шаги, только когда добежал до зеленого огонька, где увидел темную железнодорожную будку и возле нее на насыпи человеческую фигуру, вероятно, сторожа.

— Ты видел? — спросил я задыхаясь.

— Кого? Чаво ты?

— Тут вагон пробежал!..

Странное явление было объяснено, и фантастичность его исчезла. Страх пропал, и я мог продолжать путь дальше.

Третий хороший страх мне пришлось испытать, когда я однажды ранней весною возвращался с тяги. Были вечерние сумерки. Лесная дорога была покрыта лужами от только что бывшего дождя, и почва всхлипывала под ногами. Багровая заря сквозила через весь лес, крася белые стволы берез и молодую листву. Я был утомлен и едва двигался.

Верстах в пяти-шести от дома, проходя лесной дорогой, я неожиданно встретился с большой черной собакой из породы водолазов. Пробегая мимо, пес пристально посмотрел на меня, прямо мне в лицо, и побежал дальше.

«Хорошая собака… — подумал я, — чья она?»

Я оглянулся. Пес стоял в десяти шагах и не отрывал глаз от меня. Минуту мы молча рассматривали друг друга, затем пес, вероятно польщенный моим вниманием, медленно подошел ко мне и замахал хвостом…

Я пошел дальше. Пес за мной.

«Чья эта собака? — спрашивал я себя. — Откуда?»

За тридцать — сорок верст я знал всех помещиков и знал их собак. Ни у одного из них не было такого водолаза. Откуда же он мог взяться здесь, в глухом лесу, на дороге, по которой никто никогда не ездил и только возили дрова? Отстать от какого-нибудь проезжего он едва ли мог, потому что по этой дороге проезжать барам было некуда.

Я сел на пень отдохнуть и начал рассматривать своего спутника. Он тоже сел, поднял голову и устремил на меня пристальный взор… Он глядел и не моргал. Не знаю, под влиянием ли тишины, лесных теней и звуков, или, быть может, вследствие утомления, от пристального взгляда обыкновенных собачьих глаз мне стало вдруг жутко. Я вспомнил про Фауста и его бульдога и про то, что нервные люди иногда вследствие утомления бывают подвержены галлюцинациям. Достаточно было этого, чтобы я быстро поднялся и быстро пошел дальше. Водолаз за мной…

— Пошел прочь! — крикнул я.

Псу, вероятно, понравился мой голос, потому что он весело подпрыгнул и побежал впереди меня.

— Пошел прочь! — крикнул я еще раз.

Пес оглянулся, пристально поглядел на меня и весело замахал хвостом. Очевидно, его забавлял мой грозный тон. Мне бы следовало приласкать его, но фаустовский бульдог не выходил из моей головы, и чувство страха становилось все острей и острей… Наступали потемки, которые меня окончательно смутили, и я всякий раз, когда пес подбегал ко мне и бил меня своим хвостом, малодушно закрывал глаза. Повторилась та же история, что с огоньком в колокольне и с вагоном: я не выдержал и побежал…

Дома у себя я застал гостя, старого приятеля, который, поздоровавшись, начал мне жаловаться, что пока он ехал ко мне, то заблудился в лесу, и у него отстала хорошая, дорогая собака.

Антон Павлович Чехов (1860-1904) русский писатель, драматург, по профессии врач. Почётный академик Императорской Академии наук по Разряду изящной словесности (1900-1902). Является общепризнанным классиком мировой литературы. Его пьесы, в особенности «Вишнёвый сад», на протяжении ста лет ставятся во многих театрах мира. Один из самых известных мировых драматургов.

Чехова с годами всё больше тянуло не на короткие стройные рассказы – а на повести. Таковы и «Мужики». Даже это и не повесть – а цепь несвязанных эпизодов, сбор очерков, на отдельные темы каждый, – но, правда, объединённый общим настроением.

Весь этот сбор очерков претендует на суммарное суждение о русской деревне, – и тут Чехов впадает (как и Горький, как за ними и Бунин) в ошибку слепоты: остаётся непонятным: кто же кормит Россию? и на чём изобильная Россия стоит? Чехов истрачивает талант если не в ложном (нет, не в ложном), то в искривлённом направлении. Упускается – тот глубокий смысл труда и живой интерес к труду, который и держит крестьянство духовно, и веками.

Однако преимущественность перед идеологизированной «Деревней» Бунина – большая талантливость изображения, непринуждённый чеховский талант никак себе не изменяет, что видит – он видит и передаёт нам ярко. (Только видит, увы, – не всё.)

Прежде всего – ярки и самоособенны все характеры, даже при малом объёме описания каждого из них: отчётливый Николай Чикильдеев («об эту пору в «Славянском базаре» обеды», и как перед смертью примеряет свой фрак, прячет снова в сундук); и бешеный вопьяне, пристыженный после хмеля Кирьяк; очень верная старуха; и Марья; и Ольга (устойчивая молитвенная настроенность и «господа все приличные» в Москве); и Саша, перенявшая её умильно-церковный тон; и Мотька, хотя о ней так мало: стояла на камне, отвечала басом, потом плеснула молока бабке в пост, чтоб отправить её в ад; и уж, конечно, Фёкла (и первые попрёки в дармоедстве, ударила Ольгу коромыслом, и прибежала раздетая со своих побегушек). Пожалуй, перебрано, но сильно воспринимается: в церкви при громких восклицаниях дьякона Марья вздрагивает: ей слышится «Ма-арья!» Кирьяка. – Только Антип Седельников, молодой староста, дан описательным пересказом, но тоже убедительно, и язык верный: «Причина вся водка, и озорники очень» (почему податей не платят). – Тут и пристав, которому так это всё надоело, но о том не сказано, а: «Покойным, ровным тоном, точно просил воды: «Пошёл вон!»».

Конечно, великолепна картина пожара – удивительно живописная. Как «померкла луна» при разгаре пожара, «красные овцы», «розовые голуби». (Чехов и здесь, и везде зорко следит за световыми эффектами, и хорошо чувствует их, ещё например: при последних звёздах лица кажутся смуглыми; когда в избе загородят лампу от окна – в окно светит луна.) И – общая картина выноса вещей на улицу, выгона скота. И как пьяные мужики, вышедшие из трактира, без сил катят пожарную машину, некоторые падают. И во всём бы верно, но общая предвзятость к мужикам приводит к такой кричащей неверности: мол, все «мужики стояли толпой, ничего не делая, никто не знал, за что приняться, никто ничего не умел» – это фальшь, небылица. А вот: студент так энергично и умело тушит, «будто тушение пожаров было для него привычным делом», – ну, разве что сам из деревенских. (А вот Глеб Успенский видел иначе, хотя не на мужиках, но тоже простонародное: при пожарном набате – где вечная апатия жителей? Этот соня, «который целые дни не знает, куда деться от тоски и бессилия, таскает руками обгорелые доски, пропорол подошву гвоздём и не чует боли в жару хлопот».)

И перекос в завершающем (гл. 9) приговоре о мужиках – как будто от Ольги, а нет – от автора, и сплошная же публицистика. (И где это – боялись мужики озноба, «даже летом одевались тепло»?)

Прелестно о манере гусака («поднимал высоко голову, как бы желая посмотреть, не идёт ли старуха с палкой») и другие подобные, всюду рассыпанные у него блёстки. И степи чуть коснулся в конце – и опять хорошо. – А вот (гл. 9) в общем рассуждении о весеннем закате – хорошо, но выбивается из тона персонажей: не от кого, как прямо от автора.

И все верности быта (умрачнённый вид не малой же избы, и как Кирьяк бьёт Марью, и всеобщая привычка к брани), а то и неверности – только работают на помощь той слеповатой традиции в описании крестьянства. Где светлость степного «Счастья»?..

Интересно, что и здесь мельком, и отчасти с недоверчивой усмешкой, услышано то, о чём настойчиво и отчётливо писал Успенский: что немало крестьян жалеют о прежней крепостной жизни: «При господах лучше было. И работаешь, и ешь, и спишь, всё своим чередом. И строгости было больше, всякий себя помнил». – И дальше Чехов ощупью: утеряна какая-то тайна их жизни? какая-то вера? А теперь, мол, не осталось тайн.

Не то чтобы не осталось, но очень жестокая, продувная жизнь, к которой патриархальное крестьянство не было готово, и никто из правящих, ведущих общество, не позаботился подготовить. На этом жестоком продувном ветре ускорялось разложение крестьянства, потеря христианской веры, а с тем и приближение революции.

Шутливо, но метко: никто из крестьян не знает, что такое земство, но все и во всём его винят. Ах, и земства ведь «не объяснили». А главное – не дали волостного. Сколько этой безголовости было, царь за царём.

О вере – несколько раз, а предпоследняя глава (8) и целиком и полностью посвящена ей. Но в общем тоне здешнего недогляда к крестьянской душе – автор и в оценке веры не кажется вполне убедительным. Слабая вера у деда – этого, отдельного, – возможна, но другие-то деды не таковы; слабая вера бабки – совсем маловероятно. Слабая вера молодёжи? – да, как раз уже не мало у кого, но это-то Чехов как бы заслонил неоднократным красивым шествием разодетых девушек в церковь. Чтобы Марья не знала «Отче наш» – не верю: может твердить не вникая, может не знать других молитв, но «Отче наш»? И даже «бывала рада», когда у неё умирают дети? – не то слово, не то чувство. – Однако автор утверждает, и прямо от себя: «В прочих семьях было почти то же самое: мало кто верил, мало кто понимал». Второе верно, а первое нет.

Другое дело: жуткое питьё по праздникам, что там от веры? Другое дело – церковные грехи: с неговевших батюшка собирает на Пасху по 15 копеек. А помещичьи дочки входят в храм во время чтения Евангелия, и не стеснены этим…

Всему тому противопоставлена истово верующая Ольга (с подражающей ей Сашей) – но богомольство её и приговоры о смирении Чехов утрирует: ходя по богомольям, «забывала о семье». Всё ж – не монашка ведь, многие годы замужем.

И чего опять нет как нет, и что удивительно в мужицкой повести: совсем никто из крестьян не употребил ни одного сочного русского слова. Разве один раз «не добытчик ты», – так и не находка.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *