Отшельники кавказа

О. Даниил за жизнь свою в горах много переменил мест и не одну келью построил своими руками. Он ушел в горы в поисках строгой жизни без соблазнов, тревоживших его в монастыре. Был он уже манатейным монахом. О своем Новом Афоне он отзывался уважительно, особенно о трудолюбии братии, устроившей на диком побережье райский уголок природы и произведшей множество по тому времени редких усовершенствований благодаря игумену, образованнейшему инженеру о. Иерону. Особенно примечательна была система водоснабжения, остатки которой мы еще застали в те годы. Вторым памятником трудолюбию монахов были насаждения: выращенная ими оливковая роща и кипарисовые аллеи украшают гору и посейчас. О духовной жизни монастыря о. Даниил рассказывать не любил.

Иеромонахи Даниил (Бондаренко), Арсений (Корди) и Онисим (Поль) на Змейке на Кавказе. Около 1927 года

Впрочем, рассадником пустынножительства был не один Новый Афон. Среди отшельников, тайно населявших горы, о. Даниилу приходилось встречать разных людей, начиная с искателей самоуглубленной жизни и кончая спасавшимися от политических преследований (это было еще в царские времена). Все эти люди, приходившие сюда в поисках убежища, становились добрыми монахами. О. Даниил знавал их лично и немногими резкими мазками набрасывал нам их портреты.

Так рядом с нашим временем, его техническим прогрессом, революциями, сменами философских систем, рядом с героями, гениями и злодеями в горах Кавказа благодаря их труднодоступности шло свое время, своя история. Она изустно передавалась и была неведома миру — история многих поколений христианских подвижников, осуществлявших образ древнего благочестия, как будто не кончились еще времена Фиваиды и не было еще в мире ни Данте, ни Леонардо, ни Бетховена, ни Эйнштейна. Какими должны быть эти люди? Олег умышленно ничего не рассказывал нам об о. Данииле:

— Сами увидите, — уклончиво отвечал он нам.

Я волновалась перед встречей. К счастью, на нас мгновенно свалилась темная ночь, как это бывает на юге, да еще в горах — даже наших лиц нельзя было разглядеть. Впрочем, мы так утомились, что я, ткнувшись в указанный мне угол, тут же и заснула. Проснулась я, когда солнце было уже высоко на небе, но на нашу поляну еще не заглядывали его лучи: мы находились на юго-западном склоне Ачиш-Хо. Вершина горы блистала розовым и золотым, а у нас еще стоял утренний туманец и кавказская душистая сырость, насыщенная пряными запахами южных растений. По краям нашей поляны шли непролазные дебри колючек, бурелома и зарослей. Среди них поляна наша напоминала зеленую чашу.

О. Даниил встретил нас просто, немногословно и суховато, словно ему было привычным и уже малоинтересным делом принимать у себя молодых девушек, и с первого же часа наша жизнь получила благодаря его такту четкий, для всех удобный и легкий порядок. Мне о. Даниил сразу определил свой деревянный топчан с таким же изголовьем, покрытый одной тонкой истертой козьей шкуркой. Правды ради, упомяну, что шкурка была полна блох. Олегу и Александру Васильевичу было указано спать на полу рядом со мной. В маленькой келье не оставалось больше места, и сам о. Даниил перешел в сенцы. Впрочем, мы никогда не видали его лежащим или спящим, хотя вставали с солнцем.

Умывшись у родника, мы совершили полное утреннее богослужение: часы, утреню, обедницу по зачитанным и закапанным воском старинным книгам. Книги служили нескольким поколениям и сейчас лежали у нас на «налое», как говорил о. Даниил. В маленькое и единственное окошко видны были холмистые гряды близких зеленых и дальних снежных цепей. В него вливался горный чистейший воздух, доносились голоса птиц, и мы знали, что ни один звук из человеческого мира не нарушит очарования нетронутой природы.

Совершая последнюю службу — обедницу, о. Даниил вынимал единственную «роскошную» вещь, которую он считал украшением своего хозяйства — голубую кофейную чашечку с отбитой ручкой и выщербленным краем (как она очутилась у него?), клал в нее уголек — кусочек душистой пихтовой смолы и кадил в келье.

Я стою позади всех. О. Даниил читает быстро, перебегая от слова к слову. Его манера читать напоминает его походку. Он грассирует, что так редко встречается у людей из простого народа, и это почему-то приятно. Олег усвоил уже манеру строгого чтения с той ритмической четкостью, лишенной эмоций, с которой поют птицы и с которой читают в монастырях. Мы понимаем: Олег соблюдает великолепный стиль. Александр Васильевич читает слишком старательно, иногда у него проскальзывают интонации, усвоенные на уроках художественного чтения. Боясь того же, я решительно отказываюсь читать — я «веду хор».

Церковные «гласы» вписываются в симфонию утра и сливаются с птичьими голосами. Солнце поднялось настолько, что уже добралось до нашей поляны, и через край этой зеленой чаши заглянуло, наконец, к нам — на самое дно. Мне открывается в этот миг новый взгляд: я вижу суетность и убожество всего, чем занят где-то в далеком «миру» человек; вижу прекрасную бедность о. Даниила. Сладкий запах смолы улетает в окно. В клубах синего пихтового дыма как под вуалью плывет за окном роскошный мир девственной природы. Рядом со мной три человека. Они прекрасны для меня, каждый — по-своему! Я не могу сдержать слезы восторга — они льются без скорби, без надрыва, я их не знала еще — таких сладких и поднимающих слез. Я плачу, но все делают вид, что этого не замечают. Я выхожу из кельи, долго сижу у родника и думаю об одном: как удержать навсегда с собою этот мир, в котором сейчас живу? А когда я возвращаюсь, умывшись из холодного родничка, о. Даниил говорит мне ласково и серьезно:

— СестГица ВалеГия, слезы — утешение монаха: не стыдись их!

«Какой же я монах? — думаю я. — Не обманываю ли я всех?» О. Даниила об этом спросить нельзя — он настоящий монах, сможет ли он понять мои сомнения?

Он поразил меня сразу ясностью мысли, способностью к четким формулировкам не хуже любого тренированного ума. Каждое произносимое слово, как и каждое движение, было у о. Даниила непринужденно и точно. В соединении с деликатностью и внешним благообразием это производило сильнейшее впечатление. Ведь перед нами был необразованный крестьянин, живущий один вне каких бы то ни было влияний, кроме влияния природы да нескольких имевшихся у него древних книг. По нашему настоянию впоследствии о. Даниил написал свои воспоминания и назвал их «Близ заката». Книга была написана образным языком, но… без прописных букв и без знаков препинания.

Крестьянский мальчик-подросток, он работал на конфетной фабрике в одном из городов средней России и сбежал оттуда в монастырь. Он успел съесть к тому времени на конфетах передние зубы, о чем с пресерьезным видом нам рассказывал, но так, что мы заходились от смеха. Было ему теперь лет 50. Седины у него не замечалось, вероятно, из-за светлых волос. Был он сухой, небольшой, легкий на ногу, тренированный, как настоящий горец. Смотреть, как он работает или просто движется по земле, — было наслаждением.

Днем мы работали по нашему несложному хозяйству, читали, помогали о. Даниилу в его небольшом огороде, где стояли колоды пчел. Я привезла с собой учебник по пчеловодству, и мы его с о. Даниилом проходили на практике. Нашим бессменным поваром был также о. Даниил, никогда, как мы ни боролись, никому не уступавший этого дела.

С наступлением вечера, когда солнце пряталось за края нашей чаши, долго еще освещая вершину Ачиш-Хо, мы снова вычитывали все положенные службы, а потом в сумерки разводили костер, и тут начинались увлекательные беседы с участием о. Даниила. Иногда он пек нам на угольях «рябчиков» — так называл он блины на закваске, которые были высшей роскошью наших трапез. Без нас питаньем отца Даниила много лет были овощи и кукуруза, росшие на его огороде, да дикие плоды окружавших лесов: каштаны и груши. Постное масло, как постоянный продукт, появилось в келье о. Даниила с приходом к нему Олега.

Один-единственный раз о. Даниил отправился в соседнее селение за несколько верст с просьбой дать ему бутылку молока. Крестьяне подивились и дали, не расспрашивая. Оказалось, что молоко понадобилось ему для кошки, неизвестно откуда пришедшей под его защиту, чтоб окотиться.

Сумерки падали быстро. Последний луч угасал на вершине, и тогда в густых зарослях, окружавших нашу поляну, на сотни километров вокруг начиналась своя ночная жизнь. Ночь в горах так же оживлена и шумна, как день в мире человеческом. Крики, свист, рев, вой, цоканье, трещанье — множество самых разнообразных и непохожих один на другой звуков наполняют леса южной ночью и сливаются в мощный хор. Мы прислушиваемся к дикой многоголосной музыке, время от времени подбрасывая хворост в костер. Тем временем чайник закипает. О. Даниил кидает в него горсть «чая» — сушенной на солнце дикой мяты. У вечернего костра и родилась книга «Близ заката». Рукопись ее не сохранилась, хотя и была переписана нами в нескольких экземплярах.

«Мы — цари», любил говорить о. Даниил, угощая нас «рябчиками» и повествуя о трудной, полной жесточайших лишений и опасностей жизни монахов-пустынников. В эти минуты у костра мы поняли, что о. Даниил не старик, а чудесно сохранившийся юноша без возраста, безупречно чистый и крепкий как орех без червоточины. Свобода и собранность, веселость и неизменное чувство ответственности за каждый день, за каждое движение мысли — все это было плодом личных, никем не воспитываемых, ничем «практическим» не вознаграждаемых усилий.

«Мы — цари», любил говорить о. Даниил, угощая нас «рябчиками» и повествуя о трудной, полной жесточайших лишений и опасностей жизни монахов-пустынников.

На стенах кельи я увидала однажды торопливо записанные углем отдельные слова. О. Даниил нахмурился, помолчал недолго, справился с собой и улыбнулся мне:

— СестГица ВалеГия, и глазаста же ты! Сам виноват — надо было вымыть келью к твоему приезду.

И он рассказал мне просто, не таясь, что имеет обыкновение записывать на стене углем (карандаш не всегда бывал в хозяйстве монаха) ценные для него мысли, приходящие во время молитвы, чтоб молитву не прерывать.

Так жили мы, отрезанные зелеными стенами от человеческого мира под несмолкаемый рокот Монашки, бежавшей глубоко под нами в низу крутого спуска. Она не была нам видна, и далеко было до нее спускаться, но серебряный голосок ее слышался и ночью и днем. Мы полюбили нашу речку, как живое существо. Ночью ее голос смешивался с голосами зверей: «чекалки», дикие кошки, рыси, медведи, кабаны, горные туры… Некоторые появлялись и на нашей поляне, стоило лишь погасить угли костра и посидеть в длительной тишине.

<…>

— А как же, — ответил о. Даниил, — истинно так! А теперь подымайтесь-ка, вот о чем пришел я вам сказать: скоро Троица, надо нам сходить к отцам на Медовеевку. Путь долгий. Пока вы тут «проклаждались», я, сестрица Валерия, тебе чарушики сплел.

О. Даниил протянул мне пару легчайших лапотков из цельного куска кожи, размоченной и растянутой по форме ноги без швов — чарушей, лучшей обуви горцев.

— А как же сестра Валерия пойдет с нами к отцам? — спросил Олег. — Ведь у них ни одна женщина на Медовеевке еще не бывала.

— Какой ты бухгалтер! — ответил о. Даниил с непроницаемой серьезностью в голосе, блестя веселыми глазами, — какой бухгалтер: все вывел — и навсегда к книжке пришил! Мало ли чего не было, а будет. О. Савватию я разъясню, и он благословит. А другие отцы пусть о своих грехах помышляют, и чего не знают — не судят. Ты знаешь, что они у нас думать будут? Что она у нас монашенка, истинно так, тебе говорю! — И уже обращаясь ко мне продолжал: — Платье твое вроде ряска летняя, а на голову мы тебе белый апостольник сошьем: в жару у нас на Кавказе так послушницы молодые ходят.

Мы принялись с увлечением мастерить апостольник из моей единственной привезенной с собой простыни. Спорили мы о его форме, без конца примеряли, пока о. Даниил не отнял у нас кусок материи и утром принес нам готовый апостольник, подрубленный мелкими ровными стежками. Мы подивились работе.

— Монах должен все уметь! — весело ответил нам о. Даниил. — Я же говорю вам: мы — цари!

Медовеевка — было поселение монахов, состоящее из нескольких полян с кельями, разбросанными друг от друга на расстоянии «вержения камня». Она находилась верстах в 30 от Красной Поляны. Там уже издавна обитали несколько уважаемых старцев, и был посредине храм, ничем внешне не отличавшийся от остальных домиков, только в нем никто не жил и туда собирались раза два в год по великим праздникам окрестные пустынники для совместного богослужения и совершения таинства. Это были единственные дни их свиданий. Если кто не приходил — значит заболел или помер. Тогда шли к нему помочь либо похоронить.

Такое же поселение было в районе Сухума, глубоко в горах за несколькими хребтами, называлось оно Псху. Там жили раздельно и монахи и монахини. Псху называлась «глубокой», устав жизни там утвердился весьма суровый, и о Псху говорили с великим почтением. По рассказам о. Даниила, были в те годы на Кавказе еще более глубокие, уединенные поселения монахов. О местоположении их не знал и сам о. Даниил, только известно ему было, что путь туда, почти недоступный, идет по висячим спрятанным в тайниках мостам через пропасти и потоки. И эта «глубочайшая» пустыня была мечтой каждого монаха.

Не знаю, о каких местах довелось слышать о. Даниилу, но вот что услыхала я сама от близких друзей много лет спустя после описываемых событий — в конце 40-х годов. Это рассказ советской альпинистки Александры Джапаридзе, которая была участницей экспедиции на Казбек, совершенной уже в послевоенные годы.

Издавна внимание всех привлекала таинственная железная цепь, видная в бинокль на недоступном склоне. Данной экспедиции удалось достигнуть этой цепи, и там обнаружили огромную каменную плиту в виде двери, закрывавшую вход в пещеру в совершенно отвесной скале. Цепь усилиям людей не поддавалась. Тогда они пробили отверстие над ней и пробрались внутрь. Там оказалась просторная пещера, похожая на храм, с книгами и другими предметами православного богослужения. Самым удивительным было то, что по многим признакам люди покинули эту пещеру совсем недавно. Кто знает? Может быть, им стало известно, что в пещеру собираются проникнуть исследователи. Куда попали найденные вещи, пытался ли кто-нибудь разрешить загадку и что удалось разгадать — все это мне неизвестно.

Итак, наступил канун Троицы. Рано утром мы перебрались по кладкам через узкую, но бурную Монашку и пошли трудной, постоянно меняющейся, часто пропадающей тропой. Мы то карабкались вверх, хватаясь за кусты, то спускались в сырые ложбины, в которых стоял неподвижно, как густой туман, резкий запах гниющих растений. Мы перелезали через завалы стволов, лежащих там многие годы, проходили заброшенными аулами с одичавшими садами, оставшимися, казалось, от времен покорения Кавказа. Мы видели развалившиеся постройки — в них теперь вместо ушедших людей жили дикие звери. Семья змей грелась на крыше сакли. При нашем приближении змеи уползли в дом. Из другого выскочила и скрылась в зарослях дикая кошка — опасный зверь, часто нападающий на путника.

<…>

На закате мы вышли на центральную поляну Медовеевки. Я присела с Олегом в стороне, а о. Даниил пошел искать о. Савватия в группе монахов, уже собравшихся около храма. О. Савватий был иеромонах, считавшийся в какой-то очень ограниченной степени главой этого вольного содружества. Разговор у монахов был недолог, после чего о. Даниил сделал нам издали знак рукой, и я пошла, робея, через всю поляну, долго, казалось мне, шла под внимательными молчаливо устремленными на меня глазами. Олег следовал за мной на расстоянии.

О. Савватий походил с первого взгляда на большого деда-пасечника в своей холщовой домотканой рубахе и таких же штанах, очень старых, заплата к заплате, но к празднику свежевымытых. На ногах у него были русские лапти и онучи. Он благословил меня по уставному чину, вместо приветствия. Вижу его добрые и строгие глаза, обращенные прямо на меня.

— А спать тебя мы положим в коЛидоре, — сказал он мне. — Не боишься?

— Я ничего не боюсь, — с поспешностью ответила я и, смутившись, осеклась. Серьезные глаза продолжали меня дружелюбно рассматривать.

— Неуж-ли? — уронил как бы про себя о. Савватий. Я молчала. — Помоги тебе Бог! — прибавил он с сочувствием и, как мне показалось, сожалением в голосе.

«О чем это он?» — смутно мелькнуло у меня в голове. Но что-то перебило мысль, и мне не хотелось к ней, тревожной, возвращаться, так прекрасно было все сейчас вокруг.

Подкрепившись принесенными с собой кукурузными лепешками и водой из медовеевского родничка, мы поспешили в храм, где уже начиналась длинная троицкая всенощная. Вся келья, вдвое больше обычной, была устлана свежей травой. Я стала позади монахов, сбившихся тесной толпой, кто — в крестьянской одежде, подобно о. Савватию, кто — в ветхом подряснике. Никаких привычных признаков храма в келье не было: ни иконостаса, отделяющего алтарь, ни икон, ни лампад перед ними. Но, тем не менее, это был храм, так как в восточной части кельи стоял грубо вытесанный топором престол, покрытый антиминсом, и на нем несколько икон. Перед иконами горели толстые самодельные свечи: аромат чистого воска смешивался с запахом чистой травы у нас под ногами. Цветов не было. Только у одного монаха я заметила в руках небольшой букет, и этим монах выделялся в обшей толпе.

Молящиеся теснились в западной части храма, и воображаемая линия иконостаса четко отделяла их от алтаря, где свободно двигался, совершая службу, о. Савватий. Он «выходил» из алтаря и снова «входил» воображаемыми дверьми. Единственной реальной осязаемой деталью была поверх его холщовой заплатанной одежды старая парчовая риза, вероятно, служившая здесь в горах давным-давно. Из-под нее трогательно выглядывали его ноги в лаптях и онучах, аккуратно перекрещенных веревочками. На груди висел деревянный священнический крест. Светлое широкое лицо простого русского крестьянина, ничем не прикрытые русые с сильной проседью волосы. Тихие возгласы; в ответ на них тихое пенье молящихся — все мы, присутствующие, были хором.

Глубокой ночью кончилась длинная служба. Монахи улеглись отдыхать тут же в храме на траву. О. Даниил принес мне охапку сена, и я легла на наружном помосте — «колидоре». Ночи на юге, сменяя жаркий день, в горах бывают часто холодными. Но я мгновенно провалилась в сон после утомительного дня. Среди ночи я проснулась вся в поту и от непонятного ощущения тяжести на теле. Оглядевшись, я обнаружила на себе гору разнообразной одежды, лежавшей бесконечными одеялами и на мне, и вокруг меня, наподобие бортов лодки. Оказалось, отцы, лица которых я не посмела рассмотреть, имена — не успела запомнить, беспокоились обо мне, и ночью каждый, конечно, не сговариваясь, выходил и тихо, в темноте, наощупь прикрывал меня своей верхней одеждой.

Я вспомнила предостерегающие слова о. Савватия и его, как мне показалось, соболезнующее лицо: «Чего он боится для меня?» — подумала я, и, не обнаружив в себе и признака тревоги или сомненья, тут же снова беззаботно уснула.

Было совсем светло, когда меня разбудил о. Даниил: начиналась литургия. Все исповедались и причастились из самодельной деревянной чаши о. Савватия. Я подошла к ней последняя. Старик ласково благословил меня и простился со мною. Больше я его никогда не видела. Через год он прислал мне в Москву с Олегом подарок: ложку своей работы, покрытую резьбой. А еще через год я узнала, что он не пришел в Медовеевку на Пасху. Отцы тут же поспешили его проведать и нашли о. Савватия лежащим в полном облачении на койке со скрещенными руками. Он давно уже скончался. Его похоронили, по обычаю, возле опустевшей навсегда кельи. Занять ее уже никому не пришлось.<…>

Подошел о. Даниил и сказал, что перед уходом мы должны навестить его друга о. Симона, живущего тут же на Медовеевской поляне. Я заметила этого монаха еще в храме: это был тот, что один стоял с цветами в руке. Высокий, узкоплечий, измученный малярией, почти прозрачный, но еще нестарый человек с выражением лица мечтательным и кротким. Жить одному суровой жизнью отшельника ему было нелегко.

Мы разложили костер, вскипятили мятного чайку и сварили мамалыгу. Ложка постного масла в общий котел, принесенного заботливым о. Даниилом в бутылке, была праздничным украшением трапезы для о. Симона. Еще мы принесли ему в подарок сотового меда. О. Симон сочувственно и радостно принимал наши с Олегом откровенности и признания, от него веяло восторженностью, не вполне «приличной» монаху. Даже келья его отличалась ото всех виденных мною особой чистотой, и воздух в ней был свежий и ароматный, и единственная икона в ней — Иверской Божьей Матери стояла украшенная цветами.

Беседа затянулась. Пришлось заночевать. Утром мы отправились в обратный путь, и о. Симон долго стоял на пороге своего дома, махая нам слабой и тонкой рукой, пока мы не скрылись в густых зарослях. В полдень мы сделали привал у ручья. Я лежала на спине, глядя на плотные облака, изредка кораблями проплывающие по ровному густо-синему небу; они предвещали устойчивую погоду. Я думала только об одном: как сделать, чтоб это осталось со мною навеки? Ничего иного от жизни я не желала.

Из книги: Валерия Пришвина. «Невидимый град». 1962 г.

Контекст

26 июня 2020 Женщины о Церкви: Валерия Пришвина

27 июня 2020 Валерия Пришвина. Поиски смысла в 20-е годы. Спор о православии

28 июня 2020 Валерия Пришвина. Михаил Новоселов

29 июня 2020 Валерия Пришвина. Православные братства. Монастырь и старец

30 июня 2020 Валерия Пришвина. Женский монастырь

12 3 4 5 6 7 …74

монах Меркурий

В горах Кавказа. Записки современного пустынножителя

Предисловие редактора

«Записки современного пустынножителя» — совершенно особый жанр духовной литературы. В основу этого не совсем обычного произведения легли дневниковые записи современного монаха-подвижника, более 30 лет (с конца 50-х и до начала 90-х годов) подвизавшегося в горах Кавказа. Насыщенная опасностями и происшествиями жизнь отшельников, несмотря на абсолютную достоверность описываемых событий, напоминает читателю приключенческий роман, своего рода робинзонаду, хотя, безусловно, автор, которому сейчас уже за семьдесят, вовсе не ставил перед собой подобной цели. Отец Меркурий просто записывал в свой дневник то, что происходило во внутренней, духовной жизни делателей Иисусовой молитвы и, конечно, все, с чем приходилось встречаться на столь необычном и опасном в советское время пути древнейшего аскетического подвига.

А опасности были отнюдь не выдуманные. Шла вторая половина XX века, конец 50-х годов, новые, на этот раз хрущевские гонения на Церковь, яростная атеистическая пропаганда в прессе и в произведениях искусства. Известный советский поэт Алексей Сурков, преодолев, наконец, в эти годы страх, победно заявляет всему советскому народу:

Ты думаешь, это не страшно было —
Решить, что Бога на свете нет,
Что в нашей вселенной иная сила
Заведует ходом звезд и планет?

Именно теперь, когда государственный атеизм сделал то, чего не смог сделать Гитлер, обещая: «Я освобожу вас от химеры совести», когда русскому народу была раскрыта «гуманистическая природа атеизма и его роль как духовного освободителя личности от порабощающих ее иллюзий» (совести, нравственности, милосердия; — Ред.), именно теперь, когда «окончательно подорваны социальные корни религии, а исчезновение эксплуататорских классов привело к ликвидации классовой базы религиозных организаций», вдруг обнаруживается, что вера и Церковь Христова не только живы, но продолжают даже в этих условиях словом истины рождать все новых и новых подвижников.

В стране полным ходом вдет строительство социализма, писатели и поэты наслаждаются «оттепелью», пионеры отдыхают в пионерских лагерях, их родители — на Черноморском побережье Кавказа, а в это время тысячами закрываются храмы Божий, разгоняются монастыри, исповедники Христовой веры томятся в тюрьмах, лагерях (отнюдь не пионерских) и в психиатрических больницах, терпя нечеловеческие унижения. С вертолетов отыскиваются уединенные кельи пустынников в горах Кавказа, их склоны прочесывают с собаками. Вот исторический фон, на котором происходят события книги.

И тем не менее, на ее страницах мы встречаем людей, которые, невзирая на презрение общества, на прямую опасность попасть за решетку и даже лишиться самой жизни, из всех возможных жизненных путей выбирают тяжелейший.

Вступая на этот путь, они сознательно становятся изгоями в том обществе, из которого почти уже изгнаны понятия милосердия и кротости, христианской любви, чести, совести и нравственной чистоты. Там, где венцом жизни, ее конечным результатом признается лишь гроб со смердящим трупом, христианские подвижники, безусловно, считаются ненормальными. Но они, оставляя все земное, идут путем, ведущим их к свободе. К свободе от страстей, свободе от греха, к свободе, которая вводит человека в Царство вечной жизни и Любви Божией.

В своем предисловии автор «Записок» — монах Меркурий отмечает, что его воспоминания предназначены, в первую очередь, для монашествующих, но, без всякого сомнения, их будут читать люди самые разные. Среди них могут оказаться и те, чье разгоряченное воображение рисует картины быстрого взлета к духовным вершинам, но непременно при условии бегства к вершинам Кавказа или, например, Алтая — подальше от «мира, погрязшего во грехе». Однако, читая воспоминания о. Меркурия, который с добросовестностью летописца поведал нам об обстоятельствах жизни современных пустынников, им придется сделать не совсем оптимистический вывод: грехолюбивый мир давно уже проник и туда…

Снова и снова приходят на память столетней давности слова святителя Игнатия (Брянчанинова), провидчески обращенные к нам, его потомкам: «В настоящее время в нашем отечестве отшельничество в безлюдной пустыне можно признать решителъно невозможным, а затвор очень затруднительным, как более опасный и более несовместный (с внутренним устроением современного человека. — Ред.), чем когда либо. В этом надо видеть волю Божию и покоряться ей. Если хочешь быть приятным Богу безмолвником, возлюби молчание и со всевозможным усилием приучись к нему. Не позволяй себе празднословия ни в церкви, ни в трапезе, ни в келии; не позволяй себе выходов из монастыря иначе, как по самой крайней нужде и на самое краткое время; не позволяй себе знакомства, особливо близкого, ни вне, ни внутри монастыря; не позволяй себе свободного обращения, ни пагубного развлечения; веди себя как странник и пришлец и в монастыре, и в самой земной жизни — и соделаешься Боголюбезным безмолвником, пустынником, отшельником. Если же Бог узрит тебя способным к пустыни или затвору, то Сам, неизреченными судьбами Своими, доставит тебе пустынную и безмолвную жизнь, как доставил ее блаженному Серафиму Саровскому, или доставит затвор, как доставил его блаженному Георгию, затворнику Задонского мо пастыря» (том V, стр. 70).

Не будет преувеличением сказать, что всякий, кто сегодня мечтает о пустынножительстве — обольщен мечтаниями бесовскими.

Однако следует считать исключительными обстоятельства, сложившиеся в период хрущевских гонений на Церковь, когда были закрыты почти все монастыри, а областные и районные уполномоченные (по делам религий) жестко контролировали клир. Многим монашествующим (и даже только еще стремящимся к монашеству) по причинам как внутреннего, так и внешнего характера не нашлось места в нескольких чудом сохранившихся обителях. Этим и оправдывается их вынужденное бегство в горы. Они не помышляли о каких-то сугубых подвигах, речь шла о самой возможности их существования, но существования в прежнем качестве, т. е. о жизни иноческой.

Их бегство было бегством обреченных. Мир не оставил их и там, в этих безлюдных горах, он гнал и уничтожал несмирившихся боголюбцев везде. Большинство из них, словно смертники, были обречены на гибель или муки в тюрьмах и лагерях за свою веру, за Христа, но многие погибали и от руки одичавшего человека — «человека новой коммунистической формации», как в те годы называли в СССР лишенного веры и нравственных устоев «Homo sovieticus». Вопрос был лишь во времени и в методах истребления. А в исполнителях, как всегда, недостатка не было. Князь тьмы находил и находит их везде, в любом месте и в любое время…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *