Секуляризм в философии

Все вы знаете известный феминистический лозунг: «Личное — это политическое». Социальное — это, конечно же, тоже политическое. Мне интересны стадии развития социумов и политических систем, факторы, влияющие на их изменения, поэтому обо всех этих материях я говорю со своей профессиональный колокольни. Я не психолог и не сексолог, не обладаю никакими психологическими познаниями, соответственно, я не могу рассуждать на эти темы так, как о них рассуждают профильные специалисты.

Я хочу поговорить об изменении социальных норм и об изменении репродуктивного поведения в связи с меняющимися социальными нормами. Мы с вами будем говорить о демографии довольно много. Подобно тому как, согласно Гауссу, математика — царица наук, демография — царица социальных наук. Поэтому будем довольно много говорить о разных демографических показателях и о демографической динамике, об особенностях и изменениях репродуктивного поведения, возможных причинах этих изменеий, немного — о новых поколениях и их ценностях, а также о том, как отличаются их ценности от ценностей предыдущих поколений, с чем это связано и как это в свою очередь влияет и будет влиять на социум.

Когда мы говорим о демографии и об основных демографических процессах — смертности и рождаемости, мы должны держать в голове следующую историческую картину: приблизительно до середины XVIII века даже в тех странах, которые мы привыкли считать развитыми и относительно богатыми (то есть в Северной, Центральной и Южной Европе), динамика населения и его численность регулировалась практически так же, как регулируется численность популяции животных. То есть в соответствии с имеющейся едой. Была высокая рождаемость, высокая детская и младенческая смертность, высокая ранняя смертность в целом, и численность населения оставалась практически стабильной. Если под влиянием какого-то периода благополучия происходил рост рождаемости, то через некоторое время он регулировался массовыми войнами, которые тогда были совершенно повседневным явлением (что мы еще не до конца осознаем), либо эпидемиями или следующей волной неурожаев. То есть население было достаточно стабильно и регулировалось в основном внешними факторами. Чрезвычайно высокая рождаемость была ограничена не желанием родителей, а просто физическими возможностями матерей и имеющиеся у них ресурсами, прежде всего ресурсами пропитания. О желании родителей иметь или не иметь детей речи не шло.

Эта ситуация стала меняться с промышленной революцией и процессом урбанизации, который ей сопутствовал: улучшились техники сельского хозяйства — появилось больше результатов, появилась промышленность, в города стали стекаться люди — началась серьезная, в нашем понимании, урбанизация. Еды и ресурсов стало больше. При этом смертность оставалась достаточно высокой: как от насильственных причин, так и от базовых причин, связанных с повальными болезнями и антисанитарией, но рождаемость стала выше, потому что еды стало больше. Такое положение вещей иногда называют первым демографическим переходом. В зависимости от того, как вы считаете, различают до пяти стадий демографического состояния, но мы с вами будем говорить о двух основных демографических переходах, или транзитах — первом и втором.

Как раз в это время возникают теории перенаселения. Известный британский мыслитель Томас Мальтус стал автором описания так называемой мальтузианской катастрофы. «Мальтузианская катастрофа» — это неконтролируемое увеличение роста населения до предела, когда земля уже не кормит и не может держать такое количество людей. Мальтус, будучи современником действительно взрывного роста рождаемости, связанного с британской индустриализацией, подсчитал, что, если такими темпами пойдет дело и дальше, то население будет увеличиваться, пока не начнет есть друг друга. Ему казалось, что есть некая неизменная константа — территория, на которой люди живут, и она может прокормить только определенное количество человек и не больше. При этом людей становится всё больше и больше. А поскольку он был еще и священник, он в этом видел еще некий моральный аспект: вместо того, чтобы тратить ресурсы на самосовершенствование и добрые дела, люди их проедают. И не просто проедают, а потребляют все больше и больше, еще рожают детей — и за это им будет божья кара, которая и называется «мальтузианской катастрофой».

«Мальтузианской катастрофы», как вы могли заметить, не случилось. Наступил второй демографический переход — то положение вещей, в котором с ростом благосостояния, с прогрессом медицины, сельскохозяйственных технологий, увеличением доступности и знаний о контрацепции, с вовлечением женщин в социальную жизнь, ростом женской грамотности начинается снижение рождаемости. К другим характеристикам этого перехода относятся: повышение возраста вступления в брак, повышение возраста рождения первого ребенка для женщины и общее увеличение продолжительности жизни. Надо помнить, что когда мы говорим о снижении смертности, которое нам принесла цивилизация, то прежде всего речь идет о младенческой и детской смертности. В традиционном обществе, в обществе аграрном и раннеиндустриальном, дети мрут как мухи, и к этому относятся, в общем, терпимо.

С развитием цивилизации к этому перестают относиться терпимо, но еще не очень знают, что с этим делать. Например, есть предположение, что этот специфический сентиментальный культ детства и одновременно навязчивый культ смерти, которые были характерны для викторианской литературы (бесконечные диккенсовские умирающие девочки), — это отражение тогдашнего трагического положения вещей, когда уровень развития цивилизации уже достаточно высок, и города почти как наши города-«миллионники», а при этом еще нет ни водопровода, ни канализации, ни пенициллина, и дети продолжают умирать, но считать это божьей волей, «бог дал — бог взял», как это было в аграрном обществе, уже невозможно.

Если прочитать с этой точки зрения, например, повесть «Крейцерова соната» Льва Толстого, написанную в 1890 году, то можно увидеть, что зерно этой трагедии не в ревности героя, а в том, что его жена начинает сходить с ума от того, что дети болеют и в любой момент могут умереть. Там много говорится о врачах, о том, что лечить было еще нечем и оперировать незачем, потому что прооперированный мог умереть от заражения крови. Пока не было антибиотиков, медицина носила, в общем-то, довольно шарлатанский характер. Толстой ненавидел врачей и писал о том, что медицина плохая, но на самом деле эти несчастные люди, его герои, стояли на пороге тех великих открытий, которые освободят их от глобального страха смерти в будущем, но еще не знают об этом. В результате героиня «Крейцеровой сонаты» радостно пользуется рекомендацией доктора, как больше не рожать (к вопросу о контрацепции), и после этого, как считает ее безумный муж, она начинает обращать внимание на других мужчин. Этот сюжет можно прочитать как историю о том, как плохо быть зажатым в момент исторического перехода от одной системы ценностей к другой.

У второго демографического перехода два свойства. Во-первых, он наступает для всех и не щадит никого. Нет такой цивилизации, религии и национальности, тем более «ментальности» (это вообще ненаучное понятие), которая защитила бы нас от второго демографического перехода, или помогла от него оградиться. Во-вторых, чем дальше, тем быстрее происходит этот переход. Например, Великобритания: практически 100 лет понадобилось для того, чтобы число детей на одну женщину снизилось с шести до менее трех. В Иране это произошло за 10 лет, в Китае — за 11.

Россия — хороший пример второго демографического перехода, потому что в случае с Россией динамика искажена всем тем ужасом, который случился с нами в начале XX века, когда мы занимались взаимным самоистреблением, то с привлечением иностранных участников, то своими силами, потом наоборот, и так до бесконечности. Если посмотреть на графическое изображение российской демографической пирамиды, это сплошные слезы — следы первых 50 лет XX века.

Тем не менее в течение XIX века население России выросло с 30 до 130 миллионов. Случился демографический взрыв. Это был первый демографический переход: увеличение ресурсов привело к взрывному росту рождаемости. Как правило, он сопровождается проявлениями внешней и внутренней агрессии. Демографы связывают наличие так называемого демографического навеса (то есть большой страты молодежи среди населения) с высокой вероятностью войн. Хотя с точки зрения уровня насилия опасно не столько большое количество молодежи как таковое, сколько большое количество ничем не занятых молодых мужчин: причем таких, которые образуют разного рода однополые коллективы. Это главная почва для любых форм насилия: от преступности до агрессивных войн. Играет роль и гендерный дисбаланс: если у мальчиков меньше девочек, то больше всякого рода социальных препятствий к заключению браков. Бедность и юношеская безработица способствуют тому, что молодые люди сбиваются в шайки и начинают заниматься свойственными этому полу и возрасту безобразиями.

Итак, демографический взрыв был в России в XIX веке, в первой половине XX веке происходили вышеупомянутые демографические потери, а уже в относительно благополучные 70-е — 80-е годы прошлого века возникает достаточно парадоксальная демографическая ситуация. В течение последних двух десятилетий советской власти возраст вступления в брак и возраст первых родов снижался, то есть молодые женщины рожали раньше, чем рожали их матери. Это в миниатюре первый демографический переход: чем старше были люди в начале XX века, тем хуже им жилось. Поэтому когда люди чуть-чуть начали больше есть в 70-е — 80-е годы, они начали раньше и больше рожать. Таким образом, мы подошли к 1991 году с достаточно архаичным репродуктивным поведением. Но потом второй демографический переход пришел и к нам. Пришел, как многое приходило к России в XX веке, в несколько неприятной форме, а именно — в форме демографической ямы 90-х.

Считается, что это плоды чего-то ужасного, что происходило в 90-х, хотя на самом деле такие впадины повторяются примерно каждые 25 лет. Это следы убыли населения в 40-е годы. Мы так и не преодолели тот убыток, который был нам нанесен, и в обозримом будущем не преодолеем. Сейчас мы находимся еще не в нижней точке демографической ямы 90-х: малочисленное поколение рожденных тогда сейчас является нашей молодежью и входит в свой социально активный и репродуктивный возраст. Дальше их будет еще поменьше, потом их станет побольше, потому что у нас было ровно десять лет относительно высокой рождаемости: с 2004 по 2014 год. Потом опять наступит демографический спад: малочисленные дети малочисленного поколения 90-ых сами станут работниками и родителями. Есть, видимо, раны, которые не заживают.

Итак, наш с вами второй демографический переход случился, и у него много разных интересных и увлекательных последствий: снижение смертности (прежде всего младенческой и детской), повышение ожидаемой продолжительности жизни, повышение возраста вступления в брак мужчин и женщин, первых родов для женщин, снижение числа детей на одну женщину.

Данные исследований подтверждают, что второй демографический переход не смотрит на наше историческое наследие и «ценности»: как только люди узнают о том, что можно предохраняться, они начинают это делать. Вот график, показывающий число женщин, состоящих в браке, которые пользуются контрацептивами: динамика с 1970 по 2017 годы. В развитых странах динамика не особенно велика. Если еще в Европе есть повышение, то в США, религиозной и патриархальной стране, особенного повышения по сравнению с 1970 годом нет. Это противоречит нашим стереотипным представлениям о США, однако полезно помнить, что это религиозное и традиционалистское общество с высокой коннективностью (интенсивностью связей), довольно патриархальное (поскольку женщины там относительно недавно стали массово работать, и социум к этому новому, удивительному явлению еще не до конца адаптировался), и что для нас непривычно, — общество, в котором религия и организованные церковные общины играют чрезвычайно важную роль и определяют в значительной степени поведение людей. У нас этого пока не понимают. Мы находимся на другом конце спектра: у нас общество атомизированное, индивидуалистическое, консьюмеристское, секулярное. Тот образ России, увешанной скрепами, который создается в публичном пространстве, вообще не соответствует действительности. И, что самое ужасное, чем дальше — тем меньше он соответствует этой действительности.

Вернемся к нашим счастливо предохраняющимся женщинам. За счет каких стран происходит их рост? Латинская Америка, Африка и Азия — рост практически в три раза. То есть второй демографический переход приходит ко всем, и чем дальше — тем быстрее. Не надо думать, что существуют какие-то специальные социумы, в которых люди любят рожать без перерыва, а потреблять не любят. Не надо воображать себе загадочных экзотических дикарей — пирамида Маслоу работает для всех.

Итак, демографы не поддерживают идею о том, что планете грозит перенаселение — «мальтузианской катастрофы» не случилось и, судя по всему, не случится. Они также не поддерживают идею о том, что люди из южного полушария заселят северное, поскольку по северную сторону экватора падает рождаемость, и скоро там якобы все вымрут. Среди прочего, второй демографический переход не предполагает линейного снижения рождаемости. Когда говоришь людям, что социум развитых странах — это стареющий социум, и процент молодежи там не так велик, они слышат: «Мы все умрем», потому что старики ведь умирают? Вот когда все умрут, никого и не останется. На самом деле старение населения в стране не предполагает, что эта территория опустеет. Оно предполагает увеличивающуюся нагрузку на работающее население, которому необходимо содержать как детей, так и стариков. Это сложно для пенсионных систем, они должны будут меняться, это тема для отдельного разговора. Пока запомним, что все социальные проблемы решаемы, общество может самоорганизоваться как угодно, было бы желание.

В чем грех мальтузианской теории? В линейной логике. Никогда социумы не развиваются линейно, даже если мы говорим о тенденциях, которые хорошо подтверждаются статистикой: например, глобальное снижение насилия — одна из наиболее влиятельных социальных тенденций последних 70 лет. Это снижение насилия во всех областях, повышение стандартов толерантности и гуманности ко всем дискриминируемым группам. Но даже тут мы не должны брать линейку и проводить прямую линию до горизонта: преступность не может быть уничтожена совсем, ее победить невозможно, и желать этого — довольно фашизоидная идея, не надо так. Можно снизить преступность до социально приемлемых уровней и изменить ее баланс в пользу менее насильственных категорий преступлений. Например, киберпреступления растут, а число ограблений квартир и вообще людей на улице снижается. По количеству убийств Россия до сих пор на постыдно высоком уровне среди стран со сравнимым уровнем урбанизации, образования и доходов населения, это наша беда и горе, но уровень насильственных преступлений снижается, как падает и уровень самоубийств.

Смотрите: вот данные по самоубийствам с 1960 по 2016 годы. Яма на графике — влияние недооцененной антиалкогольной кампании. Этот социальный эксперимент, повлиявший на снижение убийств и самоубийств, недооценен. Из этого не следует, что надо объявлять «сухой закон»: кампания проводилась идиотскими методами и спровоцировала рост организованной преступности. Вывод в другом. Сейчас в России идет довольно радикальное снижение алкоголизации, и это лучшее, что происходит в России. Потому что это коррелирует и с насилием против женщин, и с убийствами, и с самоубийствами, и с сексуальным насилием, бытовыми убийствами, когда «трое пили — двух убили», и со смертностью в ДТП — это происходит в основном по пьяни. Около 36 тысяч человек в год гибнет на дорогах — чудовищная цифра, что немало вносит свой вклад в раннюю высокую мужскую смертность.

Вернемся к репродуктивному поведению. На графике видим, после страшных пиков XX века, снижение количества абортов благодаря контрацепции. Это произошло не из-за того, что хорошо пропагандировали традиционные ценности или ограничивали права на аборт, а наоборот — во всем мире законодательство либерализовывалось в этом отношении. Мы видим высокое и достаточно последовательное снижение в 2005 году по сравнению с 2003-м, и в 2008 году по сравнению с 2005-м. Пик советской безнравственности — это 60-е — 70-е годы, причем как по абортам, так и по разводам.

Как в связи с демографическим переходом чувствует себя институт семьи? Есть представление о том, что семья находится в кризисе, что ей угрожают однополые браки и нежелание людей вообще жить нравственной совместной жизнью. Основано это представление примерно ни на чем, а именно на стереотипе, что каждое предыдущее поколение куда более целомудренно, чем последующее. Как мы видим, в нашем случае и в последние десятилетия дело обстоит с точностью до наоборот.

На самом деле Россия по количеству заключенных браков находится на втором месте в мире после Китая, за нами идет Турция, затем Литва и США (к вопросу о традиционализме), далее Мальта и Израиль, тоже религиозные страны. На другом конце спектра мы видим, как ни странно, тоже религиозные католические страны: Португалия, Люксембург, Италия, Словения, Болгария, Испания, Чили, Франция — это страны с относительно низким числом заключаемых браков. Снижение числа браков в России есть, но незначительное. 52 % разводов от числа заключенных браков у нас сохраняются, хотя с конца XX века ситуация несколько улучшилась. Минимальное количество разводов приходится на католические страны, в которых еще недавно развод легально был не разрешен. В Италии развод стал возможен по закону только в 70-е годы, соответственно, разводятся там мало, хотя и женятся нечасто, что и понятно, когда вход — рубль, а выход — три. В общем, по количеству разводов не видно единой динамики: оно где-то растет, где-то падает. В остальном картина более-менее стабильна: люди продолжают хотеть заключать браки, им не расхотелось это делать.

Вызовом институту семьи в его традиционном понимании можно считать то, что семья перестала быть институтом выживания. В традиционном обществе основным целеполаганием при заключении брака является выживание. Это было основным законом как аграрной экономики, так и индустриальной. Даже после того, как непосредственное физическое выживание перестало быть такой проблемой и стало достижимо для одиночки, семья оставалась единственным институтом, который позволял дорастить детей до возраста некой социальной автономии. Эту функцию семья продолжает выполнять, но только пока женщины хотят иметь второго кормильца и помощника для того, чтобы справляться с маленькими детьми. В этом смысле семья еще является для них выгодным учреждением, но тот факт, что в постиндустриальном обществе человек может выжить самостоятельно, и не просто выжить, а оказать себе все необходимые услуги, — вещь совершенно новая. Такого еще не было в истории человечества, и пока мы не знаем, как социум на это отреагирует. Пока не особенно реагирует. Однополые браки, естественно, угрозой институту семьи не являются, потому что это консервативная мера, а не революционная — это поддержка института брака.

Угрозой институту семьи, если вообще можно говорить об угрозах, является культура singles, то есть культура людей, живущих в одиночестве. Это стало возможным благодаря наступлению определенного товарного изобилия, росту уровня жизни, улучшению инфраструктуры, легкости бытовых коммуникаций, развитию рынка труда, а также распространению общественного питания. Эти вещи делают мужчину независимым от бытовых услуг женщины, женщину — независимой от финансовых ресурсов мужчины. Единственный период, когда она зависима, — это очень недолгий период детства ее детей.

Но экономическая основа семьи — не единственное целеполагание для заключения браков, так что браки продолжают заключаться. На графике представлены способы, которыми познакомились люди, образовавшие устойчивую пару. Левый график — гетеросексуальные пары, правый — однополые. На смену традиционному способу знакомства через семью в XX веке приходят два других института — работа и учеба. Начиная с 90-х угрожающе быстро растет количество познакомившихся онлайн.

Увеличение количества познакомившихся онлайн говорит о том, что люди возлагают на себя труд и ответственность найти себе партнера — ни семья, ни рабочий коллектив, ни университетский кампус уже не выполняет для них эту функцию. Это приводит к чрезвычайному расширению круга выбора. Понятно, что если вы пользуетесь традиционными способами знакомства, то ваш выбор будет ограничен. Причем чем выше ваша ступень на социальной лестнице, тем ограниченнее выбор. Это ведет к выбраковке довольно большого количества потенциальных женихов и невест, потому что для этого места и времени они какие-то «не такие». Но Великая Сеть позволяет каждому найти себе товарища по интересам. Любая ваша странность и перверсия будет с благодарностью разделена кем-то в интернете. Это, конечно, увеличивает и разнообразие, и нашу толерантность по отношению к этому разнообразию, потому что, если вы живете в гомогенном социуме и видели только людей своего этнического происхождения, то есть ощущение, что мы-то «нормальные», а «другие» — единичные извращенцы. А о том, что где-то целый континент «не таких», вы и не знаете. Это причина низкой толерантности традиционного общества. И, согласно Стивену Пинкеру, канадско-американскому психологу и антропологу, один из факторов, снижающих уровень насилия, это видимость других людей — другой национальности, другой наружности, другой культуры.

«Темная сторона» таких знакомств в том, что они увеличивают и нашу ответственность, и наши запросы. В традиционном обществе требования к потенциальному партнеру, во-первых, минимальны, во-вторых, хорошо известны заранее и общие для всех. «Общности интересов» и «готовности к совместному духовному росту» никто ни от кого не требовал. Но если я ищу себе пару по всяким сложным параметрам, то я отвечаю за свой выбор, но одновременно не очень понимаю, чего я могу ожидать. Традиционное общество было хорошо тем, что все имели свои роли: понятно, что должна делать жена, что — муж, все знали, к чему готовиться, и в своей социальной страте все разделяли общие ценности. Сейчас мы ожидаем от отношений ужасно многого: и взаимопонимания, и детей, и пламенного секса, и общих тем для разговоров. И это, конечно, очень затруднительно. Но все-таки главное здесь — это тяжкий груз ответственности и выбора.

Несмотря на эти трудности, по данным ВШЭ, общий уровень счастья у нас от поколения к поколению растет. Дело не в том, что каждый раз появляется некое поколение, отличающееся от всех предыдущих, а в том, что ценности меняются. Причем меняются они для всего общества, просто в молодежи это наиболее манифестно проявляется: старшие поколения будут по инерции сохранять те ценности, к которым привыкли в молодости. То же будет и с нынешней молодежью, когда она повзрослеет. Нам же важна общественная трансформация, которая лучше всего прослеживается на примере молодежи.

Миллениалы, родившиеся с 1980 по 2000 годы, чувствуют себя хорошо по сравнению с рожденными в 70 — 80-е годы. Хотя, начиная с 2012 года, их уровень счастья немного упал — много чего произошло. Интересно также то, что они все позже вступают в брак и все позже заводят детей. Это нельзя списать на то, что они молодые. Это вот второй демографический переход во всей его красе: увеличение возраста вступления в брак и увеличение возраста рождения детей. Любовь и дружба ценятся выше, чем работа и заработок — таковы ценности самореализации. Личная свобода, самоуважение, творчество ценятся меньше. Глядя на эти данные, легко сказать, что просто молодые бездельники, никогда не работали, а когда они станут постарше, то будут ценить чрезвычайно высокий заработок. Но есть основание полагать, что чем моложе поколение, тем менее эффективным становится прямой материальный стимул. Это может быть связано с достигнутым уровнем благополучия или с тем, что люди не переживали крайней бедности в детстве или ранней юности. Ранние миллениалы, то есть те, кому сейчас 30-40 лет, могут быть последним поколением, для которого фетишем являются деньги и престижное потребление.

Что касается их ценностей относительно репродуктивного поведения, то тут есть такой сложный момент, который имеет отношение к теме нового викторианства. С одной стороны, довольно часто особенно российские молодые люди декларируют традиционные ценности: мужчина должен зарабатывать, а женщина — заботиться о семье. При этом, когда их спрашиваешь об их ожиданиях от отношений, выясняется, что их поведенческие практики противоречат декларациям, как это обычно и бывает в российских исследованиях. То есть девушки не ожидают, что парень должен их содержать, а молодые люди — что девушка должна их обслуживать. То есть в принципе гендерные роли видятся одними, но к себе лично люди совершенно их не применяют.

Одновременно (и это общая тенденция не только в России) вместе с повышением возраста вступления в брак мы видим повышение возраста традиционных практик взросления. Те вещи, которые считались маркерами «взрослости» (курение, алкоголь, секс) стали происходить все позже и все реже. Все популярнее здоровый образ жизни: как любят говорить американские социологи, food is a new sex («еда — это новый секс»). Возраст начала половой жизни отодвигается. А раннее начало половой жизни — это маркер социального неблагополучия (то есть, половая жизнь остается все больше и больше на долю неблагополучных и малообразованных подростков). Тут важно не услышать в этих данных «молодежь больше сексом не интересуется, мы все вымрем»: речь вообще не идет о том, кто чем занимается и не занимается, речь идет о меняющейся социальной норме.

Чем нам может грозить перспектива такого нового консерватизма? С одной стороны, снижение фетишизации эротического контента: то ли это связано с его доступностью, то ли с общим снижением уровня насилия, то ли с тем, что это больше не обязательная практика взросления. Похоже, что молодые люди больше ценят отношения, чем сексуальные практики как таковые. То, что эротический контент больше не является предметом такого драматического интереса, действительно может быть связано со снижением запретности и его доступностью. Одновременно тенденция феминизации — то есть больший учет интересов женщин и их участия в социальной жизни вообще приводит к тому, что пространство ограничений расширяется. Если женщина получает большую долю политической власти, то за этим следует не то, что она заинтересована в сексуальной свободе, а то, что она заинтересована в снижении уровня насилия и в повышении уровня своего социального благополучия.

Конечно, у нас принято смеяться над политкорректностью, однако мы живем в том мире, который формируется этой политкорректностью. Есть слова и выражения, которых лучше не произносить, потому что они обществом осуждаются, а общественное осуждение может иметь дурные последствия для вас лично. Постепенно начинает осуждаться изображение обнаженного тела, это называют объективизацией и фетишизацией женщины, выставленной как товар, — это как бы нехорошо. В индустрии моды происходят интересные изменения: появляется закрытая одежда, объемные вещи, головные уборы, а откровенная одежда начинает осуждаться как выставляющая женщин на обзор потребительского мужского взгляда. Закрытая же одежда как бы дарит свободу.

В итоге есть две тенденции, противоположные, на первый взгляд, но действующие в одном направлении: феминизация и необходимость со стороны потребительского капитализма принять в свои объятия миллионы клиентов и покупателей из исламского мира. Возможно, нам предстоит жить в мире, где пережита сексуальная революция 1968 года, но специфическим образом меняется публичное пространство: к этому ведут нас и меняющиеся ценности молодежи, и вовлечение женщин в социум, и глобализация, и второй демографический переход, и потребительский капитализм. В финале я хочу еще раз предостеречь от выстраивания линейных последовательностей и от прогнозов на этом основании. Ни один социальный процесс не конечен, потому что у истории нет конца. Исторические, политические и социальные процессы происходят все время — конца света пока не объявляли.

В эволюции взаимоотношений религии c обществом, в силе ее влияния на социальную жизнь существуют разные направления. Ход характера таких изменений описываются двумя положениями: это понятия секуляризация и сакрализация.

Что такое секуляризация — понятие, черты, процесс

Секулярис — светский, мирской. Термин секуляризация означает отчуждение деятельности человека, социальных групп, сфер общества, земель, культуры, институтов из сферы церковного влияния и религиозного сознания. Впервые понятие было применено при подписании Вестфальского мира в значении изъятия монастырской собственности в пользу победителей.

Процесс секуляризации — это процесс уменьшения значимости религии в жизни людей, переход от общества, которое регулируется религиозными традициями к светскому устройству жизни, построенному на рациональных нормах. В результате этого меняется роль религии и религиозных образований в общественной жизни и жизни отдельного человека, снижается ее функциональность.

Виды секуляризации

  1. Отторжение земель. В первое время секуляризация религии означала шаги по конфискации имущества церкви в пользу государства или монарха, вельмож. Она затрагивала лишь область имущественных взаимоотношений, являясь юридическим действием. В средние века в собственность церкви входили большие земельные наделы и дорогостоящее имущество. Государство вступало в конфликт за передел этой собственности, что приводило к отторжению имущества церквей и монастырей. Спонтанный характер процесса при феодализме в буржуазном обществе приобрел целенаправленность.
  2. Смена позиций в политической сфере. В период Реформации церковная власть стала терять былое влияние. В Северной Германии, Венеции, позже во Франции и Англии в государственно-правовых связях избавлялись от полномочий церкви. В правительственных органах места духовенства стали занимать миряне.
  3. Переход решения многих задач, которые решались церковным судом, в юрисдикцию светского.
  4. Ликвидация исключительной привилегии на обучение. С открытием светских школ и университетов контроль над образованием стал переходить к государству.
  5. Потеря церковью контроля над большой частью науки и культуры. Это происходит в процессе расширения и совершенствования светского образования.
  6. Появление и укрепление норм разграничения светского и духовного начала (XVII— XVIIIв). На этой базе проявляется и секуляризация в философии, это уже светская наука с другой, научной картиной мироздания без воздействия потусторонних и мистических сил.

Черты секуляризации

  • Преображение культуры. Она начала отстраняться от религии и становиться более самостоятельной, независимой.
  • Христианство перестраивается, принимает утилитарные, «обмирщенные» черты.
  • Религиозные учения и нормы реформируются вплоть до их отвержения, идет процесс дехристианизации.
  • Изменение главных христианских представлений и ценностей. Появляются попытки подменить веру на разум, отказаться от авторитета церкви и ее устоев.
  • Возникает кризис личности. Люди лишаются стабильной системы ценностей, утрачивают ощущение самоидентификации. Человек теряет веру в свои былые убеждения.
  • Период отторжение старых ценностей и начало формирования новых заполняется вакуумом. Общество мечется в тщетных поисках истины в культуре нового времени, возникает опасность отката в докультурную действительность или к язычеству.

Сакрализация — понятие и черты

Противоположным понятию секуляризация, антонимом его содержанию является сакрализация — это наполнение явлений, вещей, предметов, людей религиозным содержанием, подчинение религиозному влиянию политических и социальных институтов, науки, культуры, отношений в быту.

Сакрализация сопутствовала формированию человеческого общества, порождению и развитию культуры. На первых порах истории человечества она проходила в условиях жизни и коммуникации в виде обрядов, знаков, суеверий, связанных с приятием божественного.

Сакрализация усиливается на почве верований, объединенных с признанием «священного». Позже углубляется на основе клерикализации (оцеркововления) социальных отношений.

При этом увеличилось ее воздействие на личную и общественную жизнь, появилось идеологическое обоснование, наметилось стремление заключить все области интеллектуальной жизни в канву богословия и теологических понятий.

Основными этапами клерикализации считают:

  • кодификацию,
  • догматизацию,
  • канонизацию вероучений.

Черты сакрализации в разных культурах и обществах

  • В странах ислама, церковь не была сильной религиозной организацией. Сакрализация там шла путем построения теократического государства. Ислам стремился к слиянию духовного и светского, к построению религиозного сообщества. Он рос и укреплялся в обстановке религиозно-политического единения. В арабском мире политические вожди всегда одаривались харизмой, это являлось одной из форм сакрализации. Харизма — черта личности, которая выгодно выделяет человека среди других людей. Но она не приобретается в процессе становления характера, воспитания или обучения, она дарована судьбой или предначертанием высших сил. В исламе политические руководители всегда являлись и религиозными наставниками, носителями авторитета вероисповедования.
  • Сакрализация в христианской Европе зародилась в IV веке и достигла своего пика в Средневековье. В это время не разделяли мирскую и сакральную жизнь людей. Под все, что делалось, под любое социальное событие подводилась сакральная база, все включалось в ее сферу. Самой главной ценностью Средневековья был Бог. И все основополагающие области культуры того времени отражали это представление. Архитектура, скульптура, живопись воспроизводили библейские элементы и сюжеты, литература была пропитана религиозной тематикой, музыка состояла из церковных песнопений, философия мало отличалась от религиозных учений и теологии. Наука служила христианству. Этика и правовые нормы были развитием христианских догм. Политическое устройство подчинялось теократии и основывалось на религии. Семья считалась божественным союзом. Экономические отношения находились под религиозным контролем, многие их прогрессивные формы угнетались, в угоду нецелесообразным, но имеющим разрешение со стороны церкви. Обычаи и порядки, уклад жизни и образ мысли выдвигали на первый план единение с Богом и отрицание мирского. Чувственный мир с его радостями, богатством и ценностями считался временным местом пребывания человека, где он всего лишь пилигрим, идущий к божественной обители и стремящийся привести свою жизнь к идеалу, чтобы достичь окончательной цели.

Понимание процесса секуляризации в религиях мира

Православная церковь крайне негативно относится к этому явлению как осовремениванию христианства. Церковь считает, что из-за этого человек теряет единение с Высшим Бытием и такое богоотступничество приведет к обмирщению культуры.

Католики изначально порицали процесс обмирщения, обвиняя его в коллапсе культуры и упадке христианского персонализма. Но в связи с увеличением разрыва между католицизмом и жизненными реалиями, их теологи примирились с этим явлением, как с очередным этапом развития, происходящим с позволения Бога.

Протестанты придерживаются в этом вопросе аналогичной позиции и считают, что возможно появится обновленное христианство, которое будет брать в расчет новые реалии. Теологи, сократив расстояние между модифицированным христианством и светской культурой, пытаются примирить их.

В западной культуре ярким выражением обмирщения христианства является переустройство его в религию антропоцентризма. Это попытка подмены богооткровенных аксиом результатами своих измышлений. Современные протестанты и католики считают, что человека можно расценивать как самостоятельное независимое существо, не подчиняющееся воле Бога. Также они признают, что христианство предназначено служить человеку.

История секулярных процессов

Секуляризация общества в культуре эпохи Возрождения проявилась сначала в новшествах в области религии, в стремлении уравновесить Бога и человека. Человекобога в той культуре было больше, чем Богочеловека. Бог в эту эпоху стал более близким. Церкви украшались золотом и драгоценностями, наполнялись звуками органов. Изображения святых и Христа стали походить на земных людей. То есть, не только человек поднимался к божественным вершинам, но и сам Бог спускался к человеку. Оценивая эти явления, можно отметить, что такая секуляризация искусства даже предметы религиозного поклонения делала более доступными и понятными.

Начало секуляризации в культуре Возрождения связывается с переосмыслением религии, с перестановкой акцентов, что имело далеко идущие последствия. Об этом говорит то, что уже в эпоху Реформации появился протестантизм.

Как происходит приспособление христианства к жизненным потребностям, и как вносятся изменения в трактовку священных заповедей: они либо устраняются из духовой практики, либо обходятся путем изощренной логики. Например: католическая церковь исключила решение о запрете по взысканию налогов.

Протестантство внесло большой вклад в процесс ослабления роли религии, переосмыслив отношение к богатству, труду, развив принципы мирского аскетизма. При этом акценты с мира запредельного были перенесены на мир земной. Протестантством отрицается и роль церкви, вера для человека – это его личное дело. Это породило отказ от авторитетов и религиозный индивидуализм.

Причины секуляризации в период Нового времени лежат в новых открытиях в области естествознания, представлений о природе, так как они противоречат религиозной картине мира. Научные познания укрепляют веру человека в беспредельные возможности разума.

Последствия секуляризации

  • Современная культура, называемая постмодернистской, доходит до максимализма в вопросах культа всего нового, свободы, индивидуализма. Придает большое значение потребностям тела, желанию иметь что-то, самоутверждению личности.
  • В культуре средних веков наибольшей ценностью был Бог. Постмодерн во главе ставит людей, которые свободны от авторитетов и ценностей. Ядро личности теряет свою устойчивость, утрачивает центричность.
  • Особо важные изменения с человеком произошли после зарождения капитализма и до нашего времени. Авторитарная личность с чертами накопительства постепенно приобрела свойства рыночного характера. Человек чувствует себя товаром на рынке личностей. Такие субъекты не могут любить или ненавидеть, эти эмоции становятся старомодными, они не присущи характеру.
  • Одна из особенностей культуры современного мира – это стирание границ между реальностью и виртуальным миром. Из-за этого человек попадает в сферу иллюзий, что мешает ему управлять своей жизнью. Создается мозаичная картина мира из-за наслоения различной информации, а свобода становится тяжким грузом для современной личности.

О такой свободе философы имеют разные мнения.

  • Ницше считает, что там, где нет Бога, человек имеет безграничную свободу для самоутверждения.
  • Бердяев говорит, что отказавшись от Бога, люди отдают себя в различные виды рабства.
  • Бергер пишет, что религиозные заповеди окружают святостью устои жизни, они несут такие смысловые нагрузки, без которых общество не может просуществовать долго.

Последствия процесса секуляризации подводят человека к осознанию того, что ничего не свято. Происходит девальвация ценностей, это может служить причиной утраты смысла жизни, дезориентации.

Другой точки зрения придерживается социолог Парсонс. Он считает, что секуляризация культуры, это элемент эволюции. В ходе перемен, функция религии видоизменяется, она превращается в одну из сфер жизни социальной.

Значение секуляризации

Оно в том, что религия меньше влияет на политику, образование, экономику, культуру. Но так как человек может самостоятельно выбирать веру без принуждения церкви, то религия несет для личности большую значимость. Западная цивилизация сложилась на платформе христианства, поэтому человек живет в социуме, впитавшем в себя христианские ценности, находится под их воздействием, не отдавая себе в этом отчета.

Секуляризация современного мира — это не противоположность религии, она не угрожает уничтожению самой религии, а лишь меняет ее роль и структуру.

начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале

Эрнст Тугендхат

Партикуляризм и универсализм

«Разочарование, связанное с войной” — так называется небольшая работа Зигмунда Фрейда 1915 года; разочарование касалось возврата к варварству после того, как силы, казавшиеся гарантами цивилизации в Европе, развязали войну. Моральные ограничения той морали, которую привыкли считать универсалистской, оказались тонкой вуалью, легко сбрасываемой, как только речь заходила о национальных чувствах.

В конце этого столетия мы стоим перед целым рядом дальнейших разочарований. Мы столкнулись с новыми ситуациями, явившимися, по всей вероятности, общечеловеческими и отодвинувшими нас еще дальше назад в нашей моральной самооценке. Мы видели, как у целого народа настолько выросло чувство враждебности, что он оказался в состоянии считать других «неполноценными” и в конце концов уничтожать их, как вредных насекомых. После этого (совсем недолго длилось время, когда мы снова посвятили себя идее прогресса и стали надеяться на мир, свободный от страха и нужды) западный мир приучился жить в самостоятельно избранной ситуации постоянного ожидания ядерного уничтожения всего человечества. Сегодня мы переживаем возврат к ужасам национализма и ненависти ко всему чужому.

Это последнее разочарование тем более велико, что многие склонны причислять национализм к чему-то уже преодоленному. Он принадлежит, сказали бы они, к минувшей фазе исторического развития; сегодня мы якобы научились думать более универсалистски; партикуляристское мышление национализма, насколько оно еще проявляется то здесь, то там, можно считать регрессией. Между тем, мы видим, что национализм не дает так легко от себя отделаться. Как недавно сказал один американский автор — «nationalism is here to stay” (Тони Юдт). Подобно Фрейду, который в своей небольшой статье пытался принять то, что он сначала назвал разочарованием, скорее как отрезвление, нам также не остается ничего, как только постараться понять это, вместо того, чтобы жаловаться и предъявлять обвинения.

Наверное, мы слишком верили в прогресс, когда речь шла о партикуляризме как о регрессии. Мы подошли бы ближе к истине, если бы представили партикуляризм и универсализм по-иному, нежели как некую последовательность или как взаимно исключающие противоположности. Постараемся сначала лишить эти абстрактные понятия присущей им лозунговости и вернуть их обратно в человеческую жизнь, к которой они все-таки должны принадлежать.

Универсализм — это прежде всего моральная категория. То, что существуют требования и, в особенности, запреты, касающиеся человечества в целом — по отношению к которым никто не может быть исключением, — предстает как культурное достижение. «Возлюби ближнего своего, как самого себя” — учил Иисус и в притче о самаритянине дал понять, что под «ближним” имеются в виду и те, кто живет по ту сторону границы. Но, вероятно, универсалистское требование, сформулированное как требование любви, оказалось слишком преувеличенным. Если принять его всерьез, то партикуляризм с точки зрения морали был бы фактически исключен и в этом плане мыслим лишь как регресс. Но так как люди всегда воспринимают себя внутри каких-либо меньших или больших группах, т. е. партикуляристски, то следствием этого стало бы лишь то, что универсалистская мораль, понимаемая так возвышенно, в лучшем случае растворилась бы в набожной мечте.

Здесь нам может помочь тезис Юма о том, что смысл морали заключается в компенсации ограниченного чувства симпатии. Наряду с отношением к другому, основанному на чувствах, которое также становится связью на основе чувств, т. е. неким партикуляристским объединением, так понимаемая мораль — это не расширение симпатии и любви, но — опора совсем иной формы межчеловеческого признания, а именно, взаимного уважения. Принимая во внимание тенденцию к агрессии, а помимо того и к безразличию, без этого второго измерения — уважения — было бы немыслимо сотрудничество, к которому призваны люди. Мы различаем эти две формы межчеловеческого признания, когда говорим: «Тебе не нужно его любить, но ты должен его уважать”. Уважение и предполагаемая им ориентация на справедливость — это поведение, которое не дано нам от природы, но — нечто, что мы в себе воспитываем, так как мы его друг от друга требуем, взаимно взыскуем и обосновываем. Без этого нормативного взаимного отношения не могут быть устойчивыми также и близкие связи; в то же время, оно выходит за их рамки и именно поэтому является в своей тенденции универсальным.

Что же мы подразумеваем под тем партикуляризмом, особой формой которого следует считать национализм? Люди живут, объединяясь в группы, различные по величине и, конечно, основанные на какой-то общности — родства, местности, обычаев и взглядов. В большинстве случаев эта принадлежность группам не только фактическая, но и окрашена чувствами: мы противопоставляем знакомой среде незнакомое, а, возможно, и опасное внешнее окружение. Часто это деление становится частью нас, мы идентифицируем себя с ним. Без такой коллективной идентификации мы остались бы в среде, воздух которой был бы слишком прозрачен для человеческого существования. Для социальных существ, какими мы являемся, партикулярная коллективность кажется смыслополагающей, причем до такой степени, что иногда, если она задана лишь частично, вторую ее часть просто изобретают, как это можно часто видеть как раз в случае с национализмом.

Уже на стадионах, где идет футбольный матч, можно наблюдать: свой коллектив почти всегда оценивается позитивно; а это предполагает не только отграничение от других, но и склонность лишать других всякой ценности. В той мере, в какой отдельному индивиду не достает чувства собственного достоинства, у него накапливаются претензии, и тогда идентификация с достоинством коллектива служит ему возмещением этого недостатка. В потребности обесценивания окружающей среды содержится элемент патологии, однако нельзя рассматривать как патологию различение между своим и чужим как таковое. В то же время, бесспорно, если партикуляристская потребность отграничения ведет к обесцениванию окружающей среды, она вступает в коллизию с моральным универсализмом. До тех пор, пока человек будет рассматривать свою склонность к коллективному сознанию (Wir-Bewusstsein) только как дело симпатии или антипатии, напряженность с универсализмом не будет критической, так как понятно, что симпатию необходимо подчинить моральному требованию. Итак, эти две антагонистические тенденции, каждая из которой является естественной, можно скоординировать таким образом, что одна не обязательно будет отрицать другую.

Но субъективная неприязнь склонна оборачиваться объективным обесценением — моральным пренебрежением; и это можно укрепить идеологически тем, что партикуляризм сам станет притязать на нравственность. В свою очередь, лояльность к собственному даже может быть выдана за источник нормативно требуемого. Здесь существуют различные переходы и компромиссы, но существует также и крайность, при которой категория «человек” теряет нормативное положение ценности, и ее полностью оттесняет противопоставление: «друг-враг”. Но если партикуляризм все-таки выражает необходимую потребность человеческого существования, то перед нами — некая конфликтная ситуация, которую не представляется разумным игнорировать; ее нужно всегда по-новому решать. И решение это — даже и там, где это не ведет к катастрофе, — постоянно будет оставаться шатким.

В предисловии к своей книге об Аушвице Примо Леви говорит об одном умозаключении, неизбежным конечным следствием которого является концентрационный лагерь. Предпосылкой служит положение: «Каждый чужой — это враг”. При такой формулировке следствие едва ли можно оспорить. Если же речь идет лишь о партикулярной идентификации и разграничении между своим и чужим, то следствие, хоть и остается опасностью, не является необходимым. В этой промежуточной области, если не принимать во внимание экстремальную форму фашизма, как раз и происходит столкновение универсализма и партикуляризма. Универсализм может только обуздать партикуляризм, он не может его устранить.

Рассмотрим теперь особую форму партикуляризма, обозначаемую национализмом. Я думаю, здесь необходимо четче, чем это делается обычно, прояснить два понятия — нации и национализма. Эрнест Геллнер в начале своей книги «Национализм и современность” дает следующее определение: «Национализм — это прежде всего политический принцип, что означает: политическое и национальное единства должны совпадать”. Под политическим единством понимается современное государство. Итак, согласно геллнеровскому определению, о национализме следует говорить, когда выдвигается требование, в соответствии с которым национальное, т. е. этническое, единство должно совпадать с политическим. Таким образом дается определение важному понятию нации и национализма. Но уже в самом определении содержится второе понятие, а именно — идентификация с собственным государством независимо от того, определяется ли последнее этнически или нет.

Соответственно, слово «нация” имеет в настоящее время два значения: первое относится к этносу — и это имеет ввиду Геллнер, второе — к народу, входящему в государство. Иначе мы не могли бы говорить о бельгийской или чилийской нации. Не существует чилийского этноса, но существует чилийская нация, к которой принадлежат все чилийцы. Второе понятие нации, которое неосознанно подразумевает Геллнер, является, по сути говоря, первым. Оно является первым также и исторически. В статье III французской декларации прав человека 1789 года, говорится: «Нация по своей сути — источник всякой суверенности”. Здесь слово «нация” вообще не имеет отношения к этносу, но просто обозначает всех людей, живущих на территории, ранее принадлежавшей королю. Во время французской революции нация в этом смысле приобрела такое большое значение из-за того, что от короля к нации переходил суверенитет. Но употребляющееся здесь слово «нация” обозначает только население данной территории и еще не имеет значения «этноса”. То, что в настоящее время нация, прежде всего, в этом первом смысле — народа государства, становится главным партикулярным коллективом, с которым идентифицирует себя индивид — в отличии от той же деревни или религиозной общины, — связано, во-первых, с тем, что нация как носитель суверенитета завоевывает политическое значение, и, во-вторых, — с современными экономическими условиями, превращающими территориальное государство — национальное государство в данном смысле — в носителя общего благополучия.

Идея самоопределения нации, провозглашенная французской революцией, была интерпретирована как общее человеческое право и исходила из универсалистской морали. Однако нацию как коллективную сущность необходимо было отграничить не только сверху — от бывшего суверена, но в известной мере и слева, и справа, т. е. от других наций, что осуществимо прежде всего путем прокладывания территориальных границ. Но являются ли эти условия достаточными для того, чтобы у индивидов, идентифицирующих себя с нацией, родилось сознание общности (Wir-Verstandnis)? Последнее всегда дополняется сознанием общей истории, и существуют государства, такие как испано-американские страны, или Швейцария, у которых все это имеется. Но там, где территориального государства еще не существовало, но его только нужно было построить — как, например, в Германии или Италии — напрашивалось стремление к чему-то большему, особенно на ранней стадии национализма. Здесь национальное коллективное сознание основывается в первую очередь не на общности территории, но — на таких этнических определениях, как язык, нравы, мнимое происхождение. Но определяемая таким способом нация опять отсылает нас к нации в первом значении, будь то случай, когда народ государства обладает соответствующим этническим сознанием, будь то случай стремления этнического меньшинства к автономному политическому существованию. Как раз это и подразумевается в определении Геллнера.

Таким образом, мы имеем два понятия нации и соответственно — два понятия национализма. Очевидно, в настоящее время оба являются решающими выражениями партикулятизма. Но нельзя сказать, что в смысле универсалистской морали первое — это хорошее, или безвредное, а второе — плохое. Взаимосвязь здесь более сложная.

Иногда благую, неагрессивную форму национализма обозначают как патриотизм, но это слово также является двусмысленным. Разницу между ними можно определить лишь идеально-типически. При благой форме национализма партикулярная идентификация индивида подчинена универсализму. В этом случае индивид понимает свою национальную общественную принадлежность как политическую ответственность без какой-либо скрытой агрессии, направленной вовне. Если, однако, универсалистские принципы, т. е. прежде всего права человека, воспринимаются лишь как внутренние и универсализм заканчивается у государственных границ, то перед нами — именно тот классический национализм, который так поражал Фрейда. «Всегда возможно, — пишет он в книге «Неприятное в культуре”, — объединить большое количество людей, если только кто-то другой превращается в объект выражения агрессии”. Если вспомнить войну за Фолклендские острова и то патриотическое воодушевление, которое она разожгла у Великобритании, то нам легко становится понятным, насколько эта установка распространена еще и сегодня, даже среди людей, считающих себя демократами и обладателями правового государства и не обладающих особо выраженной этнической компонентой. Эта установка еще не представляется противоречащей универсализму. Готовность к войне — по крайней мере, на словах — понимают здесь в первую очередь в смысле защиты и считают, что внешним силам принадлежит такое же право взяться за оружие, отстаивая свой коллектив. В этом случае первая мировая война была бы морально безупречной. Но все-таки своим странным отрицательным эгалитаризмом эта позиция отличается от той, что связывает особую ценность со всем своим.

В чем могла бы выражаться эта коллективная ценность? Казалось бы, ее можно помыслить лишь при этническом национализме. Многие из желающих жить в этнически однородной среде (или в том, что они под этим подразумевают) говорят: «Мы хотим оставаться среди своих, и это можно понимать вполне универсалистски, ведь другие должны обладать таким же правом оставаться среди себе подобных”. Трудность состоит лишь в том, что без применения насилия изменить границы между «нами и другими” сейчас уже будет невозможно. Различение полагается больше не территориально, но определяется этническими свойствами; и этим свойствам, настоящим или мнимым, должно соответствовать территориальное разделение. Однако для достижения этого, требуется некое насильственное изменение, хорошо известное сегодня как этническая чистка.

Оба национализма, как территориально-государственный, так и этнический, вполне еще можно артикулировать на универсалистском языке, если коллектив занимает позицию обороны (или думает, что делает это). Патриоту территориального государства также оказывается легче интерпретировать свою готовность к войне не прямо-таки как упразднение морального сознания, если он понимает ее как готовность защиты своего. Только нам следовало бы уже знать, что переходы между защитой и наступлением подвижны, и когда речь идет о справедливой войне, понятие морали весьма растяжимо.

Подобным же образом нам представляется понятным и этнический партикуляризм, и его требования кажутся даже универсалистскими, если он является результатом гонений и требует лишь равноправия. Здесь снова мог бы иметь место случай равновесия между партикуляризмом и универсализмом, что показывает, что также и этническое партикулярное сознание не обязательно должно быть злокачественным. Но нам известно, как просто преследуемый превращается в преследователя. Итак, мы не должны слишком быстро объяснять сегодняшние этнические катастрофы недостающим универсалистским сознанием. В большинстве случаев исходным пунктом не является крайнее сознание: «друг-враг”. Ошибка здесь — не морального толка в смысле этики взглядов; конфликты часто начинаются относительно безобидно. Ошибка состоит скорее в недостатке моральной мудрости, — понимания того, как быстро, на первый взгляд, небольшие разногласия доводятся обеими сторонами до возникновения ненависти, нежеланной большинством, но уже не так легко преодолимой.

То, что дополнительно обостряет все известные нам человеческие конфликты как между отдельными индивидами, так и между группами, — это как раз моральное самосознание, моральная самоуверенность. С одной стороны, мы не можем призвать на помощь против агрессивных эксцессов ничего кроме морали. С другой стороны, все мы настолько морально «окрашены” в нашей социализации, что все индивидуальные или коллективные столкновения набирают силу только благодаря взаимной моральной самоуверенности. Итак, не мораль как таковая нужна нам для исправления и даже не универсалистская мораль, но ее взвешенное, самокритичное применение.

В современном государственном праве мало развита та его часть, которая ограничивает эксцессы национализма, но в то же время оно — настолько, насколько это может сделать право — противопоставило опасности этнического национализма норму (в гарантиях конституции), гласящую, что никто не может быть ущемлен в своих интересах на почве расы, религии или национального происхождения. Это основное положение либерализма признает составляющие идентичность коллектива расовые, религиозные и национальные различия в их праве на существование и вместе с тем запрещает их дискриминацию. Оно находится в согласии с подчинением партикулярного универсалистскому, о котором я говорил вначале, и, в то же время, показывает, что это — не просто благое желание моралистов, но главное условие того, как могут сосуществовать коллективы различной идентификации; таким образом, это не только моральная норма, но одновременно и прагматическое благоразумие, а в Европе также — в значительной мере результат религиозных войн.

Правда, как ни ценно это правовое положение, оно все же пошатнется, если с ним не гармонирует всеобщее сознание. Возможно, это были лишь внешние, прежде всего, экономические, причины, позволившие в Западной Европе отодвинуть на задний план опасность националистского сознания в его обеих формах. На это указывает распространяющаяся сегодня во всей Западной Европе расистская ненависть ко всему чужому — форма коллективного партикуляризма, отличающаяся от обеих форм национализма, так как она почти не опирается на понятие коллектива (Wir-Konzept), но просто отрицает все инородное. Если этническое сознание мы воспринимаем в перспективе преследуемого меньшинства, то расистские сознание скорее направляется сверху вниз. Как это происходит — можем мы себя спросить — что внешние характеристики, как, например, цвет кожи, могут дать нам повод сомневаться в том, что данный человек — такой же, как и мы? «Но мы не хотим им ни в чем отказать — как это происходит при этническом национализме, — мог бы заговорить в нас другой голос — мы лишь хотим оставаться среди себе подобных”. Допустим, это действительно вполне невинная исходная позиция. Тогда универсалистский голос должен родить в нас недоверие и спросить: «А не ведет ли этот мотив — если не прямо к преследованию, то все же к тому, что мы станем считать так называемых «других” людьми второго класса, если и не самих по себе, то в нашем обращении”. Если же другой голос нам снова будет нашептывать: «Но мы не хотим только этого повседневного контакта” — то тогда нужно будет ответить, что мы уже больше не живем в мире отделенных островов и горных долин, и поэтому не можем не переосмыслить свое психологическое отношение к универсализму и партикуляризму. Что из этого выйдет — трудно предугадать. Можно обозначить лишь некоторые узловые моменты. Первое: мы не можем отречься ни от универсалистского требования, ни от партикуляристской потребности; и второе: сегодняшняя реальность изменяется и будет изменяться в сторону поликультурности. Партикуляристская потребность может в целом остаться неизменной, но в своем содержании она обнаруживает определенную гибкость: если вопросы веры могут перестать быть основанием дискриминации, то почему не должны оказаться такими же излишними и этнические различия — если б мы только научились с ними жить?

Наверное, было бы неуместно закончить эти размышления на такой оптимистической ноте. Поэтому я еще раз напомню о следствии Примо Леви, где предпосылка, гласит: «Каждый чужой — это враг”. С тех пор, как это было написано, мы не приобрели никаких новых — будь то исторических, будь то социально-психологических или морально-философских познаний, на основании которых мы смогли бы сказать, что предпосылка эта — лишь гипотетическая и не есть общее, но в то же время эмпирически верное суждение, как полагал Примо Леви. Если же это так, то мы должны признать, что не располагаем никаким средством, никакой вакциной против него. И это значит, что каждому следует благодарить лишь какое-то случайное счастливое стечение обстоятельств, возможно — некое совпадение цвета кожи и географии, — если он думает, что может чувствовать себя в полной безопасности в отношении того, что на следующее утро на нем и его детях не навесят клеймо вредного насекомого.

Перевод с немецкого Яны Свердлюк

Зигмунд Фрейд, Собрание сочинений, т. 10, Франкфурт на Майне, 1946, с. 324 и далее.

Примо Леви, Это ли человек? Автобиографический очерк. Мюнхен 1992.

Эрнст Гельнер, Национализм и современность, Берлин, 1991.

Зигмунд Фрейд, op. cit., т. 14. с. 419 и далее.

начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *